Отец Иакинф
Шрифт:
Уф! Надобно передохнуть. Рука устала писать эти глупости! Вот уж который день он строчит ответы на эти пространнейшие "Вопросные пункты", а им и конца нет! И это вместо того, чтобы заниматься настоящим делом. Ведь столько надобно сделать. Такую обширнейшую программу он себе наметил! Но отобрали книги и рукописи, бумагу выдают только для ответов на вопросные пункты и строго по счету.
Мочи нет больше! Вся кровь в жилах в желчь обращается. И все существо охватывает властное, неодолимое желание бежать. Бежать, куда глаза глядят. Только бы скрыться где-нибудь. Самые стены лаврские ему ненавистны! Да куда скроешься? Без паспорта, без вида на жительство и шагу не ступишь. Человек без бумаги — нуль! Бежать на Дон, как в старину вольные запорожские казаки бегали? Да уж без сожаленья променял бы он свой монашеский
По самому характеру своему он не был монахом, он хотел жить широко и вольно — во все стороны. А тут узкая келья, огромный рыжебородый детина у двери и высокая лаврская ограда, отрезающая его от всего мира.
Бежать? А что делать с книгами? С рукописями? С набросками переводов, словарей, исследований? Отказаться от всех своих планов, выношенных за целую жизнь? И потом, открыть пером своим всему миру целые обширные страны азиатские — разве это не меньше, нежели прорубить казачьей саблей путь в какой-нибудь дикий, неведомый край? Да и остались ли на всем обширном материке азиатском края, еще не открытые нашими землепроходцами?
Но до чего же опостылело все это монашье лицемерие, кичливая надменность лаврских любочестивых святош! Его бог знает в чем обвиняют, а сами-то неисправимые запивашки. С кем ни поговоришь — на устах слова постные, а языком с губ скоромную думку слизывают.
Архимандрит, которому наконец поручили в консистории вести следствие, был человек пожилых, хотя и неопределенных лет, небольшого роста и медленного соображения. Лицо у этого постного черноризого человечка было покрыто сеткой мелких морщин, которые оставляют обычно суетные заботы, страх перед начальством, мелочные, но неотступные невзгоды. Вел он следствие с неукоснительной дотошностью, не оставлял без внимания ни одного самомалейшего пункта бесчисленных нелепых обвинений, был так мелочно придирчив, что, проведя с ним с глазу на глаз несколько часов кряду, отец Иакинф, хоть дело и касалось его собственной судьбы, всей его дальнейшей жизни, оказывался во власти какой-то непреоборимой скуки, которая обволакивала, будто серая липкая паутина, и он не мог дождаться минуты, когда его наконец отпустят в келью и он опять останется один.
Уж лучше одиночество, нежели общество этого благочестивого педанта, который задавал ему всё новые и новые вопросы, уточняющие ответы на "Вопросные пункты", с каким-то мертвым безразличием, с бесстрастием наторелого в консисторских "исследованиях" дознавателя.
Да уж лучше до изнеможения шагать по келье и, подобно Лао-цзы, созерцать мир, не переступая порога хижины, нежели всечасно держать себя в узде, чтобы не сорваться и не наговорить лишнего этому бессердечному жрецу Фемиды в архимандричьей рясе.
II
Привыкаешь ко всему, со всем человек может сжиться. Постепенно сживался он и с одиночеством, и с неизвестностью. Вот уж скоро год, как тянется следствие, а конца ему и не видно.
Иакинф целые дни шагал и шагал по келье. Это равномерное круженье мало-помалу утишало страдание, укрощало душевную муку. И помимо воли перед ним проходила вся его жизнь — мечтания далекого детства, увлечения юности и первых лет мужества, ошибки, разочарования, нелепые личности с духовным и светским начальством, открытие далекого неведомого мира, постепенное осознание своего предназначения. Но может быть, только теперь, в этой уединенной келье, он с особой отчетливостью понял настоящий смысл того долгого времени, которое провел он в чужеземной столице. Сквозь заблуждения и соблазны первых пекинских лет, когда ему казалось, что нет ничего глупее, чем пренебрегать настоящим в угоду какому-то неопределенному будущему, когда он весь отдавался неукротимому, жадному устремлению пропустить через свое сердце и свой разум все, чем влекла его пестрая и непривычная жизнь пекинская, когда ничего ему не хотелось откладывать на завтра — ведь этого завтра может и не быть, — он постепенно приходил к твердому убеждению, что вся его предыдущая жизнь, такая сложная и порой такая нелепая, была лишь вступлением к жизни настоящей и, хотя ему уже сорок пять, эта настоящая жизнь не только не прошла,
но вопреки очевидности еще и не наступила. Впереди не продолжение жизни, а ее подлинное начало. И ему не терпелось начать эту настоящую жизнь.Это, разумеется, вовсе не означало, что он намерен отказаться от всего, что прожил, чем дорожил в былые времена. Нет, ему не хотелось отказываться даже от воспоминаний, которые он волочил за собой. Да, он нз уклонялся от соблазнов, не страшился наделать ошибок. И его не грызут сожаленья. Ведь ошибаться — значит познавать. Значит, ошибки неизбежны. Как же иначе изведаешь, что такое жизнь?
Никогда еще не было у него столько свободного, ни чем не заполненного времени, как теперь. Оторванный от всего, чем был поглощен прежде, — от управления монастырем, от надзора за беспокойной своей братией, от встреч с китайцами и католическими миссионерами, от ученых своих упражнений, от всех каждодневных забот и треволнении, — он невольно стал задумываться, зачем дана ему эта жизнь.
Обычно человек отмахивается от этих вопросов, ему просто недосуг предаваться таким размышлениям. А нет ничего хуже, нежели жизнь в сутолоке каждодневности, в плену суетных забот, когда человеку некогда оглянуться, подумать, зачем он живет, куда идет. А ведь так живет большинство. Живет без оглядки, живет кое-как, день да ночь — сутки прочь. Да собственно, и не живет, а попросту изживает свою жизнь, единственную, которая ему дана. Но как страшно прожить такую жизнь и, расставаясь с нею, вдруг ужаснуться: а зачем ты ее прожил? Нет, он не хочет, да и не имеет права прожить такую "случайную" жизнь, которую определит не он, а обстоятельства.
Он хочет прожить ее по-своему, ему есть зачем ее прожить, есть что сказать своим по жизни сопутникам. Сказать и сделать что-то такое, чего никто другой за него сказать и сделать не может.
III
Иакинф все добивался встречи с кем-нибудь из духовного начальства — и безуспешно. Только раз, уже летом, вызвал его в лаврские свои кельи митрополит Серафим.
Встреча была короткой и более чем холодной. Отец Иакинф провел почти полтора десятка лет вдали от отечества, не имея над собой начальства, ни духовного, ни светского, привык к независимости. Ему и в голову не пришло величать митрополита "святейшеством", как тут принято, пасть ниц пред владыкой, преклонить перед ним колени, кинуться целовать руки, униженно вымаливая пощады, как это сделал, по его собственному признанию, иеромонах Аркадий при первом же свидании с архипастырем. "А что мне стоит? — говорил он. — Шея не отсохнет, поясница не переломится".
Но Иакинф не внял предуведомлению своего бывшего подопечного. В митрополичьи кельи вошел, гордо неся голову, исполненный чувства собственного достоинства, и лишь слегка склонил чело, подходя под архипастырское благословение. Митрополит Серафим не привык к такому обхождению. Он величественно восседал в покойных креслах, в белом митрополичьем клобуке, украшенном высочайше пожалованным бриллиантовым крестом, со множеством орденов на роскошной темно-гранатовой рясе, хотя и принимал Иакинфа в домашних покоях. Впрочем, может быть, преосвященный только что вернулся из Синода и не успел еще переоблачиться?
Невольно пришло сравнение митрополита с монгольским хутухтой, почитаемым живым буддой. Но ежели тот верит в свое божественное происхождение, то отчего бы и нашему митрополиту не уверовать в свое "святейшество". Ведь он шагу не ступит, чтобы кто-то не бросился к нему с поклоном, руки не протянет, чтобы кто-нибудь ее не облобызал, слова не промолвит, чтобы не услышать шепота восхищения. Все ему служат и прислуживаются, жаждут от владыки "ласки", готовы по первому его знаку броситься исполнять любое его желание.
А тут вдруг является строптивый архимандрит, который не снисходит, видите ли, до того, чтобы преклонить колени пред высокопреосвященной особой, и удовольствуется эдаким легким поклонцем.
На вопросы митрополита Иакинф отвечал коротко и все пытался увести разговор от предъявленных ему обвинений и обратить его к ученым своим трудам. Ведь митрополит как-никак доктор богословия, перевел на русский язык Евангелие и Псалтырь, а впрочем, может быть, просто украсил перевод своим именем? Но ученые упражнения пекинского архимандрита не вызвали у владыки ни малейшего интереса.