Отец
Шрифт:
Такая у меня мысль возникла. А что, если бы всех моих сверстников в сей момент из могил поднять?
И в моем поколении люди очень задолго до такой вот, как моя, старости лишились жизни. Лежат сейчас мои сверстники кто на дне морском, кто в земных могилах, а чьи кости и без могил истлели. Погибали мои товарищи и в петле жандармской виселицы, и сражаясь за нашу власть в заоблачной высоте, и в труде — тоже. Вот какой бы строй стариков мог сейчас быть перед вами… Да только один я из таких-то на нашем собрании живой оказался. Это для меня исключительное счастье. Только оно не исключительно личное, а потому особенно необъятное. От имени своих старинных товарищей хочу говорить.
Тут у Александра Николаевича немного захватило
Секретарь райкома схватил было со стола графин, но он тоже был пуст.
Кто-то побежал за водой. Александр Николаевич продолжал свою речь:
— У человека, который в борьбе сгорает, нет времени итог всей своей жизни подвести. Так вот, у меня-то есть время на стариковское раздумье. О том, как нам верней идти по указанному партией пути, разговор у нас на собрании. — Александр Николаевич заметил, что Отнякин одобрительно кивает ему, и, не сводя с него горящих глаз, сказал: — А как же?! Именно об этом. И что же получается! Смотрю я на некоторых товарищей здесь, а они вроде как упираются. И даже очень некрасиво это у них выглядит. — Тут Александр Николаевич перевел взгляд на Гудилина. — О тебе хочу сказать, Михаил Михайлович… Слышишь? Да глаза-то подними. Как ты мог такое слово в рабочего бросить? Объясню-ка собранию я это слово, как ты его понимаешь. Я тебя маленько знаю. Начальник ты властный, с напором; нажимать на нашего брата умеешь. Это у тебя талант несомненный. За это начальство ценит, и ты это знаешь. А больше у тебя ничего нету. И первым делом уважения к людям. И вот все, чего у тебя нету, ты и называешь демагогией, то есть подрывом своего авторитета. В опасном ты положении находишься, потому что не понимаешь, до какого времени мы всем народом дожили. Живешь ты в то время, которое для нас было когда-то будущим. Не порти его своим непониманием и грубыми привычками. Вот что тебе говорю от имени всех живых и покойных стариков.
Александр Николаевич оглядел зал и продолжал, уже не глядя ни на Гудилина, ни на Отнякина:
— Теперь, значит, насчет талантов вообще. Талант у нас расцветает, когда он народу служит, в общем деле вперед идет. Без этого у нас и таланта не бывает. Погаснет у него этот огонек служения народу, и талант заглохнет, и тогда он подлежит замене. И заменяют его непременно. На то у нас народная власть и установлена.
Александр Николаевич запнулся: сердце дало о себе знать тупой болью. «Надо заканчивать, — подумал он с тревогой. — И говорить-то уж негож…» Но тут секретарь райкома поспешил подать стакан воды.
Александр Николаевич отпил немного и заторопился.
— Да, так вот насчет горения души… — Тут у него вдруг перехватило дыхание. — А сердце-то у меня шалит… — сказал он с трудом и кривясь в болезненной улыбке. — Мы на этом собрании и увидали, что кое у кого огонек погас… Это, я думаю, понятно, о ком говорю?
В зале поняли состояние старика, послышались возгласы:
— Ясно, дядя Саша. Правильное твое слово. Передохни. — Кое-где раздались хлопки в ладоши.
Александр Николаевич поднял руку.
— И мы им должны сказать: такой их службы не допустим… на то мы и партийцы. Прошу подумать над этим некоторых товарищей. Ежели устал, чувствуешь, — уходи сам, по-хорошему. И тогда останешься нашим уважаемым товарищем, хотя и поменьше работу возьмешь. Огонька в душе только не гаси, партийного огонька… Трудно все же мне говорить… Последнее скажу… Приглашают меня, старика, товарищи по партии вернуться на учет в свой цех… — Александр Николаевич почувствовал противную теплоту в руках и ногах, как будто сердце с натугой плеснуло в жилы горячей кровью, судорожно вздохнул и в настороженной тиши закончил: — За это им мое сердечное спасибо.
Александр Николаевич сошел с трибуны. Ему было совсем нехорошо. По тому, как все в зале поднялись, он догадался, что
объявлен перерыв.Кто-то сильный взял его под руку и повел к выходу в потоке гомонивших людей. Это был Сергей Соколов.
— Крепко ты сказал, дядя Саша. Насчет стариков особенно…
— Где там…
— Пойдем-ка на вольный воздух, на ветерок тебя провожу.
— Тут и отдыхай, — сказал Соколов, подводя старика к скамейке на краю заводского сквера. — Побледнел, серый сделался ты на трибуне. Даже напугал. — Сергей Антонович тоже присел на скамейку и некоторое время наблюдал за Александром Николаевичем.
— Ты иди на собрание, — сказал тот. — И без тебя отдышусь благополучно. Это у меня часто бывает и проходит.
— Только смотри сам не вздумай один опять по этажам карабкаться, — помедлив, сказал Соколов. — Прыть не выказывай зря. — Он еще помедлил, прежде чем уйти. — Жди меня тут.
«Смотри, какой заботник. — Александр Николаевич проводил взглядом быстро и легко уходящего Соколова до угла заводского корпуса. — Вот зять, значит, у меня еще будет».
Побеленный к майскому празднику и еще чистый корпус весело шумел всеми цехами; от кузницы доносилось сотрясающее землю уханье прессов. Низкое солнце обливало стенку корпуса, асфальтовую аллею, деревья буйным потоком золотого нежаркого уже света. Звенела над головой тяжелая налитая листва. Левее ворот стояло с десяток «москвичей» и «побед» — это были личные машины заводских работников. У проходной скучал охранник. По аллее прокатила электрокара; прошли слесари-водопроводчики с мотком проволоки и газовыми ключами. В дальнем конце заводского двора, посвистывая, прокатил паровоз, толкавший два пульмана. Завод жил привычной жизнью.
А в агитпункте продолжался партийный актив. «Сильных людей много на заводе», — подумал Александр Николаевич, немного придя в себя и стараясь хоть мысленно представить себе тот разговор, который продолжался в агитпункте. И тут ему пришла мысль, что завод никогда не ослабевал; он только временами не мог быстро набраться той новой силы, которой требовала от него страна. И все же происходило так, что на заводе неизбежно нарастал прилив новых сил. И этот прилив всегда начинался так же, как он начался сегодня на партактиве.
«Обязательно на партучет в свой цех… Гудилин-то, наверное, Матрену Корчагину поприжмет за критику. А мы не дадим ее в обиду, — думал Александр Николаевич. — На таких-то вот делах и самого Михаила Михайловича помаленьку переиначивать начнем… А Тольян-то верную линию выбрал. Не сожалеть, а гордиться отцу надо. Со своей юной силой парень в завод стремится, пожалуй, хорошо ему на заводе устроиться. Помочь, что ли? В отделе кадров уважат просьбу старика. Чтобы сразу на хорошую работу был поставлен, о какой мечтает… Да не обидеть бы таким-то „блатом“».
За этими мыслями и застали Александра Николаевича Егор Кустов и Сергей Соколов.
— Ну, бой заканчивается, — сказал Кустов. — А ты как, дядя Саша?
— Отсиделся… Неужели опять перерыв?
— Последний. — Соколов присел на скамью. — Директор выступал. Как в воду опущенный. Трудно ему, обессилен, всем видно, да и сам он это понимает. — Соколов был какой-то виноватый и встревоженный. — Может, зря его так-то, дядя Саша? Живой все же человек.
— Закаленный мужик. Выдюжит.
— Где попроще — выдюжит, — уточнил Егор Кустов. Он все еще был в боевом запале.
— Это уж его дело, — ответил Александр Николаевич и спросил у Соколова: — А ты чего не выступил, ты теперь, кажись, на заводе в передовики выходишь со своей бригадой.
— Побоялся, дядя Саша. — Соколов загадочно ухмыльнулся. — Вот что пойми: в бригаде мы постоянно учимся работать культурно, это нужно в нашем массовом производстве. Вот и боюсь: как выйду на трибуну опытом делиться, так и попросят меня и другие трибуны обслуживать. А нам работать надо.
— Не прав ты, — вмешался Кустов. — Опыт затаиваешь.