Отель на перекрестке радости и горечи
Шрифт:
— Коннитива, — поприветствовал Генри в дверях фотограф-японец, совсем еще молодой. — Коннитива Отото-сан.
Генри, не знавший японского, смутился, распахнул куртку и указал на значок «Я китаец».
Молодой фотограф улыбнулся:
— По-китайски я не говорю, но чем могу помочь? Хочешь сфотографироваться? Попозировать? Или ищешь кого-то?
Настал черед Генри удивляться. Молодой фотограф владел английским блестяще, самому Генри было до него далеко.
— Вот эту девочку, мы вместе учимся.
— Дочку Окабэ? Ее
Генри покачал головой, махнул рукой.
— Да, Кейко Окабэ, мы с ней учимся в начальной школе Рейнир — для белых, на Йеслер-авеню.
Оба молчали. Вокруг гудели машины, рычали моторы. Генри смотрел на фотографа, а тот — на портрет Кейко.
— Видимо, вы оба — особенные ученики.
С каких это пор быть особенным стало так тяжело? Не просто тяжело — сплошная мука. Подумаешь, «студент» в Рейнир — что тут такого? Ровным счетом ничего. Но опять же, он ведь ищет Кейко. Может, она-то и есть особенная?
— Вы не знаете, где она живет?
— Нет. К сожалению. Но я часто вижу ее с родителями возле театра «Ниппон-Кан». Рядом есть парк, поищи ее там.
— Домо, — поблагодарил Генри. По-японски он знал всего одно слово, не считая фразы, которой научил его Шелдон.
— Не за что. Приходи еще, сфотографирую! — крикнул ему вслед хозяин студии.
Генри уже мчался по улице.
По дороге из школы Генри и Кейко каждый день проходили через парк Кобэ. Вот и знакомый косогор, дорожки, обсаженные по обе стороны вишнями. Через улицу «Ниппон-Кан», театр кабуки, пестревший афишами спектаклей, которых Генри ни разу не видел, с необычными названиями:
«О сомэ хисамацу», «Юко-но ития» —на японском и английском. Как и китайский квартал, улицы близ «Ниппон-Кан» по субботам оживали. Генри устремился вслед за толпой и музыкой. У входа в «Ниппон-Кан» уличные артисты в традиционных костюмах бились на мечах; мечи сверкали и гнулись, рассекая воздух. Позади них музыканты играли на диковинных инструментах, вроде трехструнных гитар. Совсем не то что чжун ху,или гао ху,двухструнные скрипки, под звуки которых в пекинской опере разыгрывают сражения.
Из-за музыки и танцев Генри совсем позабыл, зачем сюда пришел, и лишь иногда шептал слова, которым научил его Шелдон: Оай дэки тэ урэси дэс —машинально, от волнения.
— Генри!
Даже сквозь музыку он узнал ее голос. Огляделся, ища ее в толпе, и увидел — на вершине холма, на самой высокой точке парка Кобэ: она сидела, глядя на уличных артистов, и махала рукой. Генри вскарабкался на холм, ладони стали влажными. «Оай дэки тэ урэси дэс. Оай дэки тэ урэси дэс».
Кейко, отложив небольшой блокнот, с улыбкой смотрела на него.
— Генри? Что ты здесь делаешь?
— О-ай-дэки-тэ… —выговорил он тяжело — будто грузовик проехал. Лоб покрылся испариной. Как там дальше? Как дальше? — У-рэ-си… дэс.
Кейко широко раскрыла глаза, на лице застыла изумленная улыбка.
— Что ты сказал?
Вдохни глубже, Генри. Глубже.
Еще разок.— Оай дэки тэ урэси дэс! —Без запинки! Ура!
Молчание.
— Генри, я не понимаю по-японски.
— Что?..
— Я. Не. Понимаю. По. Японски. — Кейко залилась смехом. — Даже в японской школе японскому больше не учат. С прошлой осени. Мама с папой говорят по-японски, но меня учили только английскому. По-японски я знаю всего одно слово, вакаримасэн.
Генри сел рядом с ней на траву, устремил взгляд на уличных артистов.
— Как это переводится?
Она коснулась его руки.
— Это значит «я не понимаю».
Генри растянулся на прохладной траве. Пахло крохотными японскими розочками, что усеивали склон россыпью желтых звезд.
— Неважно, что ты сказал, Генри, но получилось красиво. Как это перевести?
— Никак. Это значит «который час?».
Генри смущенно глянул на Кейко. В глазах ее мелькнуло сомнение.
— Ты шел в такую даль, чтобы спросить, который час?
Генри пожал плечами:
— Меня друг научил, хотелось тебя порадовать — и не получилось… Что это за блокнот?
— Альбом для этюдов. А порадовать ты меня порадовал уже тем, что сюда пришел. Твой отец разозлился бы, если б узнал. Или знает?
Генри мотнул головой. Отец ни за что бы не догадался, что он здесь. По субботам Генри обычно слонялся в порту с мальчишками из китайской школы — захаживали в лавку древностей, глазели на настоящие мумии и сушеные головы, трогали их на спор. Но с тех пор как Генри перешел в Рейнир, к нему стали относиться иначе. Он ничуть не изменился, но в глазах прежних товарищей стал другим. Чужим. Особенным, как Кейко.
— Пустяки. Я здесь так, мимоходом.
— Вот как? И кто же мимоходом научил тебя японскому?
— Шелдон, саксофонист с Саут-Кинг. Можно посмотреть?
Кейко протянула небольшой альбом в черной обложке. В нем оказались карандашные зарисовки — цветы, растения, кое-где — танцоры. Последняя — беглый набросок толпы, а внизу — профиль Генри среди зрителей.
— Это же я! И долго ты на меня смотрела? Что ж не позвала?
Кейко притворилась, будто не понимает.
— Вакаримасэн?Простите, я не говорю по-английски. — Она со смехом забрала альбом. — До понедельника, Генри!
8
Музыкальный магазинчик Бада 1986
Генри закрыл школьный альбом и переложил с коленей на резной кофейный столик вишневого дерева, рядом с фотографией в рамке — они с Этель в тридцатую годовщину свадьбы. Лицо у Этель изможденное, улыбка грустная.
На снимке она в начале ремиссии, но волосы еще не отросли после лучевой терапии. Выпадали они не разом, как в кино, а клочьями, оставляя проплешины. Этель попросила Генри остричь ее под машинку, и он скрепя сердце повиновался. Начиналась длинная череда печальных эпизодов — бессрочный отпуск, посвященный уходу за Этель, соприкосновение со смертью. Генри делал все, что в его силах. И все же заботиться об Этель было все равно что вести самолет прямиком на скалы, но бережно. Крушение неминуемо; главное — каким будет оставшееся до него время.