Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:

Под навесом возле кладовой торопились засветло покончить с делом солдатки — снохи Василия Апостола. Они просевали на семена жито. Певуче командовала солдатками женка Трофима Беженца, востроглазая, ловкая что на язык, что на работу, одетая в нездешнюю домотканую полосатую юбку и холстяную вышитую кофту. Беженка покрикивала на баб, распоряжалась, а делала сама больше всех: огромное решето — грохало качалось в ее длинных, цепких руках, дуновение относило в сторону полову, сор, и крупное чистое жито сыпалось безостановочно на разостланную мешковину. Сам дедко Василий таскал охапками солому из омета, с гумна, на скотный двор для подстилки племенным коровам. Он двигался медленно, весь в соломе, как живой омет, слепой

и глухой, а дорогой не ошибался, прямехонько вползал, сгибаясь, в распахнутую низкую калитку, роняя лишек соломы себе под ноги. За его стараниями молча наблюдал от конюшни Степан — коротконожка, чисто одетый, как на гулянье каком, в фасонистом своем ватном пиджаке из голубой австрийской шинели, перешитой ловко Кикиморами, в хромовых начищенных сапогах с галошами, несмотря на сухую погоду, и в новой солдатской, без кокарды фуражке, с прижатым по бокам верхом и тугим, заломленным передом, с тросточкой, дурацкой, кажись, Миши Императора, выменянной, должно быть, у бабки Ольги за съестное из барских запасов, не иначе.

А с Волги по дорожке во флигель брел домой пить чай сам Платон Кузьмич в распахнутом мохнатом пальто и барашковом зимнем картузе. И уже выскочила навстречу управлялу, заметив его из окошка людской, Яшкина мамка и бежала, бледно — сиреневая, с румянцем на щеках, который не проходил у нее весь день, нарядная, в полсапожках и праздничном полушалке, кинутом на плечи.

— Ну что, Клава, тебе, никак, слава богу, полегчало? — спросил ее Платон Кузьмич, здороваясь, тяжело переводя дух. — Куда спешишь на ночь глядя?

— Да к вам… полегчало… на работу собралась, — оживленно — торопливо отвечала та, кланяясь.

— Что это ты сегодня какая?

— А какая? Обыкновенная! — рассмеялась Яшкина мать. — Вечер, глядите, хороший будет, веселый, ну и я веселая. Надоело лежать, поправилась, вот и радуюсь.

— Обманывает! — закричала, не утерпев, Растрепа. — От дяди Родиона письмо пришло. На побывку едет, из Питера.

Яшка недовольно проворчал:

— На поправку, раненый, из госпиталя… Не знаешь, так не суйся!

Ему, видать, досадно было, что Растрепа выскочила наперед, сказала новость.

— Да ведь ты сам так говорил: на побывку, на побывочку! — оправдывалась Катька.

Платон Кузьмич нахмурился, зябко застегнул пальто. Он худой с лица, желтая, дряблая кожа в седой щетине висит на щеках и под подбородком мешками — складками, и живот поубавился. Только уши прежние — торчат, подпирают барашковый картуз, крупные, свинячьи. Шурка, побаиваясь управляющего, не спускал по привычке глаз с этих ушей.

— Никуда я тебя, Клава, не пущу. Паек свой и так получишь, — сказал Платон Кузьмич сердито — ласково. — Приедет Родион — и его прокормим. Заслужил.

— Спасибочко! Только мне «так» не надобно. Я не нищая какая, милостыню не собираю, — ответила Яшкина мамка и из сиреневой стала пунцово — белая. — Я еще руками шевелю, могу работать, здоровешенька!

Она засмеялась и раскашлялась.

— Ну — ну, много говоришь, молчальница! — прикрикнул на нее управляло. Тебе вредно разговаривать.

— Пользительно!.. Да как же мне не говорить? Только вас и слушать? Сколько годочков слушала… Послушайте теперь и меня: не сладка жизня батрачки — все подневольное, чужое, невеселое. Иной раз хоть реви — не работается, валятся руки… А сегодня я что хочешь сделаю с радостью — и свое и ваше, с превеликим моим удовольствием… Вот и понимайте, как хотите!

Шурка переглянулся с Яшкой и Катькой.

— Я рад, очень. Иди домой… Я ведь, Клава, добра хочу для тебя, сказал Платон Кузьмич, хмурясь еще больше, надвигая картуз на уши, оглядываясь: кто-то из мужиков вдвоем шли к нему из села. — Ну, работай, если хочешь; говорю, лучшего тебе желаю, вот и все.

— Лучше, чем сейчас, мне не будет. Я нонче самая счастливая на свете!

— Дай тебе

бог такой быть завсегда, — промолвил Василий Апостол от скотного двора. Он сказал это задумчиво, как бы про себя, а ребята оценили, конечно, по — своему: вот тебе и глухой дедко!

Яшкина мамка побежала к конюшне, крича на ходу:

— Степа, родной, давай дело! Да пошевеливайся, говори скорей, за что браться, я до ночи еще сколько наломаю… Терпенья нету!

— Сумасшедшая!.. Все нонче посходили с ума, все! — пробормотал Платон Кузьмич, жуя губами, взглянул недовольно, строго на ребят, и те отпрянули в сторону, прочь, но недалече, потому что самое интересное, кажется, было впереди.

Они следили за стариком управляющим и мужиками. Управляло покосился через плечо, заторопился к дому, но спрятаться во флигеле не успел, его окликнули дяденька Никита Аладьин и пастух Сморчок. Платон Кузьмич заулыбался, обвислая кожа на щеках и подбородке, в щетине, задвигалась. Он остановился, хрюкнул, поджидая, и первый протянул Евсею и Никите жирную крупную руку с обручальным толстым кольцом.

— Ну, граждане — революционеры, как поживаете, что слышно нового в свободном нашем отечестве? Зачем пожаловали? Милости просим, — заговорил он ворчливо, даже как будто заискивающе. — Как здоровье?

— Вашими молитвами живем, Платон Кузьмич, спасибо! Сами-то как, здоровехоньки? Нового нету, пожаловали все за тем же, за старым, — отвечал Аладьин, здороваясь. — Пахать скоро, сеять…

— Ну?

— Как порешили, интересуемся.

— О чем?

— Да все о том же.

— Именно?

— Вот именно и спрашиваю: решили как?

— А никак.

— Уж будто бы?

Ребята придвинулись ближе, чтобы получше все видеть и слышать. Дяденька Никита и Платон Кузьмич играли словами, перебрасывались ими, как мячиком, ощупывая друг друга настороженными взглядами, словно выбирая момент, чтобы схватиться всерьез. У Платона Кузьмича глаза сдержанно — злые, бегающие, они в красных жилках, слезятся, он часто, сильно мигает, будто что-то попало ему под опухшие веки, мешает смотреть на пришедших. Дяденька Никита открыто впился насмешливым взглядом в управляла, солнце бьет в выпуклые карие очи, и Аладьин остро щурится и от солнца, и от слов Платона Кузьмича. Голова, как всегда, лежит на правом плече, словно отдыхает, давний рубец от ножа хорошо виден на загорелой шее, рубец точно прошит белыми нитками, стежки частые, глубокие.

— Стало быть, не дозволяете безземельным, голодающим попользоваться загончиками, которые пустуют у генерала, запущены в перелоги давно, — с сожалением заключил Аладьин. — Так я вас понял, Платон Кузьмич? переспросил он и поставил голову прямо, твердо. — Пожалели бы хоть ребятишек, что ли… Или своих нет, так и чужих не жалко?

— Картох посадить поболе — и сыт народ… Ну ярицы, овса чуть али ячменя на хлеб, на кашу… и спасибо большущее тебе от всей души, — ласково бормотал пастух. Волосатый, светлый, он мягко, косолапо переступал с лаптя на лапоть. — Чего ей, земельке, зазря пропадать, баю? По — доброму, по — хорошему бы и порешили, а, Платон Кузьмич? Уважь, войди в наше положение…

— По — доброму, то есть даром? — хрюкнул управляло, мешки щек начали у него мелко дрожать, дергаться. — Ловко, господа социал — демократы! Это в программе у вас так записано? Твое — мое, а мое не твое… Знаком — с! Читал.

— Ну, возьми божескую цену, не раздевай догола…

— Кого я раздевал? Когда?! — зарычал, заревел Платон Кузьмич, выпрямляя сутулую спину, взмахивая возмущенно руками. Обручальное кольцо на безымянном пальце так и блеснуло, так и обожгло ребятню.

— Короткая у вас память, господин Воскобойников, короче воробьиного носа, — сказал Аладьин горько. — Ладно, забудем прошлое, поговорим о настоящем. Ведь не осилить всего, не засеете весной яровое поле, хоть роту пленных пригоните.

Поделиться с друзьями: