Открытие мира (Весь роман в одной книге)
Шрифт:
— А нонышный Совет в Питере больно слушаются? Кто? Князь Львов? — с досадой плюнул Федор. — Наоборот, его слушаются, князя Львова!
— Эсеры и меньшевики, — добавил Яшкин отец.
— Да уж не большаки, конечно, — согласился Федор. — А им верят, эсерам и меньшакам! Ха!
— До поры до времени. В письме прямо сказано: скоро народ их, меньшаков, эсеров раскусит и пошлет к чертовой бабушке! Возьмет власть в свои руки.
— Дай-то бог… Поскорей бы! — вздохнули и перекрестились которые мамки-умницы.
Митрий Сидоров, весельчак, Шуркин герой на одной ноге, смеясь, добавил:
— Се бон!.. По-нашенски — это хорошо!
Потешая народ, рассказал, между прочим,
— Нету, нету Мининых и Пожарских… перевелись, — вздохнул, пожалел Устин Павлыч, и все почему-то рассмеялись.
Шурка не рассмеялся, хотел тоже вздохнуть, пожалеть, но ему помешали, толкнули в спину, давая кому-то место в кути. Он обернулся и обомлел: возле него стояла Катька Растрепа. Она не обращала на Шурку внимания, очутилась с ним, плечо к плечу, конечно, случайно, но и этого было достаточно, чтобы жар-холод прошел под рубашкой и нечем стало дышать. И он не дышал, горел и мерз, старался глядеть на поднявшегося за столом Яшкиного отца, а видел одну Катьку.
— Не знаю, как там было при Минине, а вот в пятом году, в Иваново-Вознесенске, близехонько от пас, но Владимирской губернии, слышал я, действительно выбран был Совет рабочих-ткачей. Это, мы скажем, точно, история не очень давняя, памятная, — задумчиво проговорил дядя Родя.
Лицо его против воли казалось печальным. Он смотрел поверх мужицких картузов и шапок, в окно, куда-то вдаль, в гаснущую зарю, видел там свое, неотступное, которое грозило ему и что он не мог отвратить. Он сдвинул бугры над бровями, отгонял то, что видел, но печаль не проходила, хотя говорил он про одно приятное.
— С них, ивановцев, и повелись, пожалуй, настоящие Советы, рабочие депутаты, — сказал он.
— Бери ближе. В том же году и в нашей губернии, похоже, вспомнили Минина и Пожарского, — добавил Крайнов, с удовольствием разглаживая вислые черные усы запорожца. — На карзинкинской фабрике собирались не однажды сходы — тот же Совет.
Никите Аладьину не сиделось за столом. Преображенный, ласково-веселый, он не находил себе места. Отмахиваясь от дыма цигарок и трубок, толкался в горнице-читальне, задевая вытянутые по полу ноги пастуха и Капарули, мешая мамкам таращиться и шушукаться. Подошел к книжному сосновому, начавшему рыжеть и темнеть шкафу, который до этого не замечался, раскрыл дверцы и погладил, поласкал обеими ладонями корешки книг.
— Тридцать, никак, буковок в азбуке, совсем малость… А запомнишь, выучишь — все на свете будет твое, — возбужденно пробормотал он, бережно вынимая со средней полки, из тесного ряда, одну, самую толстую книжищу, в переплете, листая страницы оттопыренным средним пальцем. Он не смел, как обычно, послюнить палец, и, когда листы не поддавались, точно склеенные, Никита Петрович по привычке дул на них, разворачивая, и, не утерпев, пробегал строчку-другую, уронив голову на плечо, жадно-близоруко щурясь. — Люблю, грешный, уважаю печатное слово. Все в книгах! Кто читает, тот много знает, —
торжественно-значительно вымолвил он, и большие, выпукло-карие его глаза, перестав щуриться, вспыхнули глубокой позолотой.К Аладьину как-то любопытно-несмело присоединился Апраксеин Федор и, наклонясь к книгам, закрыл своей бородищей сразу с десяток.
— Сроду, со школы, кажись, в руках не держал, — признался он застенчиво, не похожий на себя. — Дай-кось какую поменьше, попробую подержать… почитаю.
— Пожалуйста, пожалуйста! — Подошла поспешно к шкафу Татьяна Петровна, и пенсне, опять повиснув на шнурке, запрыгало у ней на груди. — Что же вам дать почитать? Хотите, по истории?
— Таня, дайте товарищу Чехова, «В овраге»! — закричал Григорий Евгеньевич и схватился за чистые, незаполненные читательские карточки. — Плотника Костыля пускай послушает: жизнь долгая — будет еще и хорошее и плохое, всего будет! Велика матушка Россия! — кричал и улыбался Григорий Евгеньевич.
Шурка все это замечал и не понимал, потому что видел еще другое: вздернутый, отчаянный носик, бисерные капельки пота на жаркой, повернутой к нему щеке и на червонных, выбившихся из-под платка, растрепанных волосах около маленьких горящих ушей; в капельках отражался свет лампы, и они мигали алмазно-голубыми звездочками, — так бы и смахнул их в ладошку на память; он видел половинку зеленого кошачьего глаза, который определенно косил в его сторону.
А возле книжного шкафа уже образовалась порядочная очередь.
Мужики сняли шапки, перестали курить. Они сконфуженно оглядывались на мамок и ободряли друг друга шутливыми возгласами:
— Господи, просто, в чужую кладь пусти… подсоби ума нагрести и вынести!
— Больше грамотных — меньше дураков…
— Э-э, сват, мы в книжки не глядим, а пряники писаные едим!
Бабы покатывались со смеху.
— Нет, вы поглядите, милые, на них, очумелых читальщиков! Как ребятишки малые тянутся к соске. Не подавитесь! Не захлебнитесь! — дразнили насмешливо довольные мамки.
Они-то уже брали за весну книжки, прятали за божницу, на полку, подальше от ребятни, и, не найдя свободной минуты и просто забыв, потом вспомнив, возвращали книги учительнице и учителю непрочитанными.
— Грамотеи, книгоеды, а кто пахать завтра в ноле поедет?
— Азбука — наука не токо вам, ребятам, на свежие мозги молодые — мука!
— Неправда! — загалдели вокруг Шурки в кути, и он очнулся.
— Смотри, мужики-то, книжки берут! — удивленно-радостно шепнул он Растрепе на ушко, как будто они не ссорились, не были врагами. — Да самые толстенные выбирают, хитрюги, чтобы на дольше хватило, — одобрительно и завистливо вздохнул он.
— Не прочитать, — охотно, поспешно ответила Катька. — Картинки поглядят и обратно книжки принесут, я знаю.
— Горький… Ишь ты, какое, ну, прозвище! — дивился гость из Сломлина, нукало, листая тонкую, как тетрадка, книжечку в густо-малиновом, упругом одеянии.
— Фамилья горькая, а сочиняет, поди, сладко. Врут они все, книги-то, потешают народ, — отозвался привычно из-за стола кто-то, не пожелавший идти к раскрытым книжным полкам.
— Нет, брат, — живо возразил Аладьин, перебирая сокровища, не зная, на чем остановиться, словно не прочь взять шкаф в охапку и унести домой со всеми его шестью передвижными полками, набитыми книгами. — Нет, брат, — повторил он, — есть которые и не врут, много таких… большинство. Не потешают, бередят сердце. Этот Максим Горький оправдывает свою фамилию. Его книжки, мало сказать, горькие — со-ле-ные, разъедают глаза, чтобы лучше видели жизнь, и в нос бросаются, как свежий хрен… И все в красных обертках. Чуешь?