Открытый научный семинар: Феномен человека в его эволюции и динамике. 2005-2011
Шрифт:
Действительно, ситуация жуткая. Все обвинения, брошенные Достоевскому за этот эпизод — это адекватная читательская реакция, потому что это ужасно. Это очень страшно.
И очень страшна вот эта реакция Лизы — абсолютно для нас на первый взгляд, патологическая: представила, «что это я сама распяла. …а я сяду против него и буду ананасный компот есть».
Опять-таки, те смещения, которые производит в тексте Достоевский, аналогичны даже на самом начальном уровне тем смещениям, которые он произвел в только что разобранной сцене про затравленного мальчика. Лиза говорит: «Был какой-то где-то суд». То есть она это только что прочла, это свежий материал, это вот сейчас было, но «был какой-то где-то суд» звучит так же, как «во время оно». Это отчетливая аллюзия на указанный характерный
Наша дикая читательская реакция объясняется ровно тем, что мы упорно не воспринимаем в глубине этой сцены ту другую, которая для Достоевского, очевидно, должна там присутствовать. Но от того, что мы чего-то не поняли, наша ответная реакция в нас не перестает действовать, некоторым образом нас преобразовывая…
Итак, очевидно, здесь опять-таки прямая аллюзия на Распятие Христово. И эти «обрезанные пальчики» отзовутся во всем романе. Лиза, наказывая себя, вставит свой пальчик в дверь и защемит его со словами: «Подлая, подлая, подлая!». Покалеченные пальцы будут проходить сквозь весь роман как образ мучения и образ расплаты. Когда Алеша придет к Снегиревым, то отец Снегирев предложит отрезать свои собственные четыре пальца, прежде чем высечь Илюшечку, за то, что он укусил Алешу опять-таки за палец. Еще раз — это и образ мученичества, и образ расплаты, и образ взаимного мучения, который покрывает все поле романа как единый концепт. И здесь, в истории о распятом мальчике, рассказанной Лизой, этот образ выходит на поверхность в своем исходном значении мук и страданий Христовых. И весь текст этой истории для нас предстает как воспроизведение
Христовых мук.
А что, собственно, делает этим текстом Достоевский? На самом деле он здесь, опять- таки, описывает ситуацию каждого из нас.
Здесь я сделаю небольшое отступление и скажу не только об архетипе-первообразе, но и о прообразе. Естественно, что прообразы этой ситуации читатели Достоевского абсолютно не могли найти в реальности. Но зато современный читатель Достоевского их быстро и легко находит. Я это слышала от Ирины Бенционовны Роднянской, которая первая мне об этом сказала. А потом от девочек в православной летней школе, которые абсолютно четко отреагировали на это описание сцены. Они все в один голос сказали: «Это же мы перед телевизором». Вот мы приходим, садимся смотреть новости с едой (не обязательно, конечно, с ананасным компотом), и нам рассказывают о расстрелах, землетрясениях и так далее. Вот наша нынешняя ежедневная ситуация как прообраз (или послеобраз) Лизиной.
Но Достоевский нас ведет в другом направлении, не на поверхность повторяющейся эмпирической ситуации, а в глубину. Показывая нам, по сути, образ Христа в образе четырехлетнего мальчика, он открывает нам глаза на то, что мы регулярно делаем в храме…
Ведь в христианской культуре к Распятию стал применим эпитет «красивое». Мы можем сказать «стояло красивое Распятие». Можем, язык не сломается от этого. Ничто нас не останавливает. Вот с чем — с установкой на эстетическое созерцание — мы способны придти к
Распятию в храме. И ситуация в конце XIX века в этом смысле не сильно отличалась от ситуаций XX и XXI века. А еще мы — гораздо чаще даже — приходим с просьбой о сладости житейской: «Господи, сделай так, чтобы я поступил в институт. Господи, сделай так, чтобы мы удачно купили машину». Или еще что-то: о здоровье, о чем угодно. Это все множащиеся и множащиеся просьбы о сладости житейской пред Тем, Кто истекает на наших глазах кровью от наших же воткнутых в Него гвоздей. И это продолжается две тысячи лет. Это как бы перестает возмущать — просто за давностью срока…
Что делает Достоевский? Достоевский мгновенно и мощно сдирает с нас корку нашего окамененного нечувствия, давая нам современный образ, в котором мы
только с третьего или четвертого раза, размышляя об этом, сможем опознать тот самый, исходный, образ Распятия.Достоевский как бы раскалывает все наше существо, потрясает, вызывает эту эмоционально отторгающую реакцию именно для того, чтобы снять все напластования, которые позволяют нам произносить эти два слова: «красивое Распятие». Он показывает нам, что мы реально делаем.
Думаю, что здесь можно было бы и закончить. Поскольку, судя по всему, вопросов накопилось много, может быть, я лучше буду на них отвечать. Наверное, самое главное мне удалось сказать: так — двусоставно — с постоянной отсылкой к евангельскому первообразу —
Достоевский видит ситуацию мира и человека, так он ее изображает в своих произведениях.
И изображает он ее так с вполне определенными интенциями, о которых мы уже успели поговорить. Наверное, можно считать, что мы выполнили задание.
Хоружий С.С.: Спасибо большое, Татьяна Александровна. Я позволю себе первым задать вопрос, поскольку это не столько вопрос, сколько прямая просьба о некотором прямом продолжении сказанного. Мне вовсе не ясно, отчего и зачем вы поставили в центр рассмотрения эти две классические картинки Достоевского. Для меня, как и для общего массового восприятия, это воспроизведение классической этической коллизии мира
Достоевского. Мы это еще раз выслушали, это не антропология. Выход к антропологии тут для меня еще не прописан, не ясен. Вы просто проговорили еще раз вот эту самую коллизию.
Касаткина Т.А.: Значит, наверное, мне что-то радикально не удалось. Прежде всего, я совсем не хотела говорить о том, что вы называете «постоянной коллизией романа
Достоевского».
Хоружий С.С.: Не постоянная, а ключевая, о которой всегда говорится.
Касаткина Т.А.: Я хотела говорить о том, о чем не говорится собственно никогда. Я хотела говорить о том, что любая ситуация в мире рассматривается Достоевским как некоторое возвращение к той исходной евангельской ситуации, к той ситуации, когда вечность вошла во время, закрепила этот базовый образ для всего последующего развития и движения человечества. И я хотела говорить о том, что каждый человек подводится к этой ситуации в собственной жизни, оказывается перед ней и должен так или иначе на нее ответить. Это ситуация соотношения человека и мира у Достоевского. Но и сам человек в глубине себя как некое свое задание носит то самое, что мы опять-таки, забывая о буквальном значении произносимого, называем «образом божьим». В этом смысле, Дмитрий
Карамазов, который далеко не самый похвальный с этической точки зрения герой «Братьев
Карамазовых», он в романе является безусловным образом Христа. И за его движением в романе стоит вся тема сошествия Христа в ад, что можно показать реальными цитатами (и что было сделано в достоевистике).
Но это еще и целый особый анализ ситуации. Внутри жизни каждого человека, внутри самого человека очень часто разыгрывается одна и та же повторяющаяся ситуация, на которую человек может дать или не дать ответ. Разыгрывается до тех пор, пока он на нее ответа не дает. Я бы хотела привести, как пример, одну совсем маленькую сцену из начала «Братьев Карамазовых». Федор Павлович Карамазов потерял свою первую жену. Она от него сначала сбежала, а потом до него дошли сведения о том, что она умерла. И там дальше сказано чрезвычайно интересно. Он бежал по улице и, по свидетельствам одних, плакал как ребенок, а по свидетельствам других, воздевал руки к небу и говорил: «Ныне отпущаеши».
Как вы понимаете, это сведение буквально в пределах одного человеческого образа сцены
Сретения. Эта сцена, которая у Достоевского очень часто повторяется как фоновая сцена, проявление которой происходит уже сейчас, проявление этого времени и этого мира. Вот он макрокосм, который одновременно микрокосм Достоевского. В любой сцене, в любом человеке, в любом мире взрывается заново, как бы раскрывая его, вот эта ситуация Сретенья.
В данном случае она проходит абсолютно бесследно. Она мелькнула и ушла. Но в тексте все это нарисовалось.