Открыватели
Шрифт:
— Я, дед Антошкин, прошуся у Захар Васильича и лес нонче, а он меня не пускает, — пожаловался Никанор. — Тем путем по следу хочу пройти. Скажи ему, дед Антошкин, чтоб отпустил меня, а?
— Где ты искать-то будешь, — раздумывает Антошкин. — Здесь всем народом надо прочесывать, а пред этим послушать на селе, какой разговор идет.
И тут Никанор вспомнил, как приходила утром Ягериха, грешила на Викулова, будто он в оврагах скрывается:
— Ягериха на путаный, противный след намекала, в сторону уводила, расшибиться мне на этом месте, — решает Никанор. — Дай я в лес пойду, проберусь вслед за Ягерем, там он на полянке сено косит.
— Нет, — запротивился дедок, — я тебя сначала в правление
Глава десятая
Добрались мы наконец до площади, раскинулась она, обожженная солнцем, горячая, пыльная, как печеная картошка. Собака пробежала трусцой, лениво перебирая лапами. Язык длинный высунула — жара! Воробьи взъерошились, клювы пораскрыли, дышат тяжело и чирикнуть не могут. А солнце тусклое, белесое, не круглое, как всегда, а в полнеба, разлилось в кипени, в тишине и бестучии неба. Бабка сухонькая, пыля юбкой, медленно, как во сне, двигалась через площадь, кашляла в такую-то жару. Из-за шихана, с запада, поднялось, набухло облачко, истаяло на глазах, в пар перешло.
Подошли мы к правлению, а оно пустое, там один лишь счетовод от жары изнемогает, воду из графит пьет, щелкает на счетах. Мухи натужно гудят, бьются в стекло.
— На сенокосе все, — задыхается счетовод. — Все! Один я здесь загибаюсь. Ты бы, старый, где-нибудь в тени прохлаждался али в погребе сидел, чем по жаре ползать?
— Дела у меня, — сурово говорит дед. — Край как надо председателя.
— Вечером, попозднее заходи, у них тут самый разговор. Планерка называется, брехаловка, ясно? Милиция приехала, — сообщает счетовод. — Молодой такой мильтон, щербатый. Пытал он здесь меня, кто в кого выстрел производил. Кто?! В кого! — вот вопрос.
— Включил лесопилку, — одернул его дед. — Не счетовод ты — мельница. Куда милиция делась? И почему ты в страду здеся тараканом сидишь?
— Я же говорю тебе, Захар Васильич, что милиция двинулась на сенокос. Там он будет следствие наводить. Ты, случаем, Захар Васильич, не слыхал, кто кого хотел угрохать и через кого? — склонил узенькую головку счетовод и захлюпал невысыхающим носом.
— Не слыхивал, — махнул рукой дед и в упор посмотрел на Никанора. — В лесу живу, отколь мне знать… Ты, Никанор, ступай себе домой без тревоги. А я милицию подожду.
Счетовод вышел на крыльцо.
— Захар Васильич, — притрагивается к деду Никанор, — дозволь, я с тобой, а? И другое дело — с лесом-то как? Дубки-то я ведь — того?
— Лесины я тебе дарю, — устало отвечает дед. — Дарю тебе, Никанор. Оба мы с тобой от души над ними потрудились, попотели, чего же теперь с ними делать?! А вот осенью, в сентябре, ты посадишь мне за Орловым Гнездом сотню саженцев. Три дня работы, ясно?
— Ясно, Захар Васильич.
— Три дня потрудишься, не сломаешься. Бумагу направлять никакую не стану. Если мы сейчас только заикнемся о том, что я тебя в лесу выловил, то враз тебя захомутают. Сейчас подозрение могет на невинного пасть в такой неразберихе. «Кто в кого», — передразнил он счетовода, который входил в комнату. — Иди домой, Никанор.
Никанор уже понял, что дело заварилось вкрутую, неясное и оттого тревожное и тяжелое и он, Никанор, попал в него невзначай, будто тень от заплывшего облачка.
— Нет, Захар Васильич, не уйду я от тебя, дедушка. Власти все перескажу, ибо наследил я немало. Лишний след только темноты напускает. Что выручить меня хочешь, низкий поклон. Спасибо тебе.
Никанор вышел из правления и забрался в тень, присел на пыльную реденькую травку. У ног его вытянулся Шарик, лизнул Никанорову руку, утомился, приклонил голову на лапы. Подошел
дед, уселся рядом. Солнце перевалило далеко за полдень, раскалив землю и засушив травы, начало помаленьку краснеть, желтеть. Оно уже не занимало половину неба, а становилось круглым, похожим на всегдашнее солнце, а не на тот великий пожар, что раскинулся над землями и водами, над полями, лесами. Потянулись тени, загустели, и дед стал подремывать, размякший от бражки, жары и безделья. День даром прошел.— Эх, жизнь-жизня, — бормочет дед, — как бы вымерло все — пустыня. Все-таки Ягеря это работа. Он в меня палил.
Вытягивались, распластывались по земле тени, и, пересекая их покой и прохладу, появились на улицах люди, старики и ребятишки, куры, гуси. Зашевелились и задвигались, а в небо поднялся и закружил коршун. Само собой, будто невзначай, как среди сна, в белесом небе проступило синькой, загустело и появилось облачко, закачалось и начало расти, набухать. В загустевшей тишине прорезались легкие звуки, шорохи и шепот, неясные, будто лепет, неуловимые трещинки, из которых просочился ветерок. Лизнул, тронул ветерок травы и погас, спрятался в тенях.
А облачко росло, клубилось, разбрасывало кудри. И не таяло оно, а распадалось, как снежный ком, и уже три, четыре облачка закачались, уже десять невесомо поплыли к солнцу.
— Дождик будет! — очнулся дед. — Ох, и дождик-то будет — с громом.
Дед встал и направился через площадь к распахнутой двери кабака, который сейчас называется «Чайной». Задумал он пропить тот кредит, что выделила ему бабка для беседы с мужиками. Мы с Никанором двинулись вслед за дедом, в темную духоту просевшего домишка. Чайная наполнена шумным шипением самоваров, гулом мух и храпом буфетчика Егора. Громадный он и толстопузый, щеки лежат на плечах — ушей не видно. Нос у него с гусиную голову, тонет в кружке, когда он водку пьет. А шеи вовсе нет, затянуло ее жиром в плечи, и все тело у Егора студенистое, рыхлое.
Больной он, Егор, и называл болезнь городскую таким словом, что в селе никто не мог выговорить. Но Егор произносил ее отчетливо и важно, как доступное лишь ему, ибо селится она, по его словам, только у благородных людей, и не каждый ее может подцепить. Для лечения этой болезни нужно уезжать в дальние страны, за синие моря и принимать «моционы» и «водяные ванные». Егор — человек бывалый, плавал на пароходах, на кораблях мачтовых, отчего немножко свихнулся головой. Кухня у него — «камбуз», а отхожее место — «гальюн», а сам он, Егор Басков, — «стюард». Нарежет, настрогает мясо тоненькими кусочками, подержит на сковороде чуток, на стол поставит и говорит:
— Фрюштук, пардон, бестроганов. Жрите. На второе — омлет.
А омлет — это, значит, болтушка, яйцо с молоком и мукою. О мужицкую, крестьянскую работу он рук никогда не марал, и земля была для него только удобством обитания, на веки вечные созданная.
— Очнись! — гаркнул дедок, входя в чайную. — Проспишь край света. Привечай гостей.
Егор вскинул голову, глаза у него тусклые, и тлел в них, потухая, сон. Приподнялся он молча, достал посуду. Молча выставил водку и огурцы. И еще один стакан поставил, для себя, — закон такой был заведен. Пришел выпить — угощай хозяина, Егора. Фартуком, не торопясь, вытер Егор стаканы, хлеба нарезал, селедку достал.
— Ну, будем! — позвал всех дедок. — Выпьем от темноты своей, чтоб прояснился день.
Выпили.
Егор с Никанором крякнули, огурцы в рот пихнули, селедку укусили.
— Славно! — молвил дед.
Но веселье, разговор не приходил к ним, не в коня корм пошел.
Егор шевельнул животом, глазом рачьим в деда уперся и протянул медленно:
— Живет в человеке пустыня. И не найдется столь влаги на земле, чтобы утолить жажду. Человек ненасытен, Захар.