Открыватели
Шрифт:
— Что значит кас-ла-ют? — спрашиваем начальника.
— Как пасут овец? — в упор спросил Басков.
— Да, как? Собьют в отару и перегоняют с места на место, от ручья к колодцу… — ответил Витька.
— Во-о, коче-во-е оленеводство! — начальник довольно рассмеялся, словно он сам оленевод, словно сам великий кочевник. — Олень — не овца, ясно. Ему пространства необходимы, тундра. Вот оленеводы и кочуют — каслают со стадами.
Мы чувствуем: Басков хочет одного — чтобы мы впустили в себя Сибирь, поселили ее в себе и сжились с ней, переплетая свои корни с ее корнями.
— Нет, ничего путного не создашь, пока ты приживальщик, пока ты работаешь по найму, по вербовке! — заявил он.
В его мягком, певучем волжском говоре появились какие-то твердые, остроугольные слова из иного мира. Кто-то совсем недавно, так же, как он сейчас, внедрялся в него и требовал впустить
— А ты не вербуй! — огрызались мы, пристально вглядываясь в новый мир. А он весь — хвойно-зеленый, весь голубой от бездонного неба, в зелено-голубом, прозрачно-синем ветре. Мы рвемся на работу, рвемся к делу; только в нем мы можем выразить и утвердить себя, мы честолюбивы и только из здорового честолюбия нарождается мастер, а мы представляем себя только мастерами. Мы молоды и оттого категоричны, все в нас обострено до максимализма. Нам нужен весь мир, а Басков завлекает нас, как шаман своим камланием.
«Усиевич», фыркая, вошел в Тобол, река распахнулась, широко раздвинула берега.
Издалека перед нами открывался белокаменный кремль, и мы приближались к нему медленно; освещаемый солнцем то с одной, то с другой стороны, он словно парил в воздухе несказанно сказочный, удивительно неожиданный, как возникающая музыка. Мы огибали его, а кремль был словно осью, и на ней вращался и наш пароход, и катера, и лодки-неводники, и медлительные баржи — река упруго изгибалась в кольца.
Мы увидели древний Тобольск. Площадь у пристани медово желтела свежестругаными клавишами мостовой, мягко, по-особому клацали и отзванивали подковы. Тобольск обрадовал нас десятком церквей и рубленым теремком театра, изукрашенного причудливым деревянным кружевом, фронтонами старинных зданий и кремлем на иртышском крутоярье. Он обрадовал нас встречей с тишиной, какой-то грустной мелодией зарастающих улочек. Да, да, было чуточку грустно, что над гудящим, плещущим Иртышом тихо уходит в прошлое древний город. Мы, волжские парни, ничего не знаем о нем, о прошлом, лишь то, что «на диком бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой». Какие клады искал здесь Ермак, какие клады кроме воли и простора жаждала не закандаленная русская душа? Что она оставила здесь, что сотворила? Не здесь ли, на крутоярье Иртыша, Русь приобрела ту мощь и силу, что насквозь пробила азиатской материк и вошла в громовые раскаты Тихого океана? От дикого брега Иртыша на дикий брег океана…
Мы — часов пять, пока загружается наш «Усиевич», — бродим по дремотному кремлю, вдоль стен, под которыми вразброс, как на приступ, непролазно поднимаются лопухи и репейники. В них настоялась прошлогодняя сонь, пыльной ветошью свисает паутина. Трогаю ладонями эти неприступные литые стены, в которых спрессовались столетия России, и не пойму никак, кому отсюда грозил Петр, зачем заставил разбитых под Полтавой шведов возводить «Шведскую палату»? Может быть, нащупывал отсюда путь в Китай и в Индию? — «так смотрите же, иноземные купцы, какую мощь мы обрели».
Заглянули мы в церквушку, где негромко и задумчиво, в колеблющемся свете восковых свечей протекала всенощная.
То, что это всенощная, мы узнали от крепкотелой, налитой здоровьем темноглазой тобольчанки. Она размашисто осеняла себя крестными знаками, и столько в ней было плотского, женского, жизнелюбивого, что Басков удивленно спросил:
— Ты… ты в бога, что ли, веришь?
— Я?! — удивилась она. Открылись ровные белые зубы, и вздернулись в усмешке озорные губы. — Ребеночка мне надо… Ой-ой, как надо! На-до-о! — протянула, чуть гася смех, женщина и двинулась к церкви.
— Да разве у бога ребеночка просят? — выдохнул Басков. — Да в этой конторе сплошные миражи. Знай…
— Знаю! — озорно повела плечом смуглолицая сибирячка. — Ты же не полюбишь, забоисси… А вот тебя бы, — она толкнула Витьку плечом, — тебя бы, голубок, заласкала…
— По-го-ди! — протянул Басков.
— Некогда! — отрезала женщина.
— А мы — атеисты! — громко заявил Басков. — Ну, славяне, вперед! — И рванулся из кремля по булыжной мостовой.
На Иртыше нас слегка покачало, а на Оби разыгрался шторм. Нас вдруг обо что-то ударило, садануло наотмашь бортом. Но все крепко спали, и никого из пассажиров не обеспокоил крик и гвалт команды. Только с рассветом мы увидели себя в лесу. Прямо в лесу на полянке, среди огромных ветел и елей, и теснились они вокруг парохода, царапали ветками о палубу и дотрагивались мягкими лапами до иллюминаторов. Шторм загнал нас в тайгу. Весной Обь раскидывается в своей долине на
двадцать — тридцать километров, а летом то, что было рекой, вновь станет лугами, полями, протоками, устьями рек и речушек.Прошли мы мимо древних городов и крепостей, крохотных поселков, и чем дальше и глубже входили в Север, тем выше поднималось солнце, и почти не оставалось времени для ночи, а вскоре она и совсем исчезла. Над Обью, над тайгой тихо покоилась Белая Ночь, и я впервые почувствовал, что это Север, да, Север в незаходящем солнце, недосягаемо высоком, почти прозрачном небе, и это небо вбирает в себя все: потемневшие от зим срубы домов, изгороди вокруг деревенек и смоляно-черные лодки, что отдыхают на белом песке, и развешанные, словно уставшие, сети, и легкую дымку, что стелется над разбухшим болотом, и крик чаек над заросшими островами, тихие заводи проток, и утренние сырые туманы, что путаются и затихают в тальниках, и внезапно возникающий ветер, что врывается в сосняк и погудывает там, раскачивая стволы. Нет, я совсем не знаю Сибири и долго ее не узнаю не потому, что она велика, вовсе нет, просто здесь у людей другая осанка и твердая неторопливая походка, лица их покойны и дружелюбны, не суетятся они потому, что уверены в себе. Я еще не встретился с коренным до мозга сибиряком, мне так хотелось побыть с ним наедине, у старицы или у задремавшего озера, у костра после охоты или рыбалки, просто посмотреть, как он двигается, держит ружье или топор, весло или ложку. Бабка моя говорила, что она из Сибири, из-за Урала, а я никак не мог понять ее голодной тоски, того, что она до последних дней рвалась сюда, а почему? Она рассказывала мне, что Сибирь жестка, что она темна в самый светлый день, корява и молчалива, но она и добра, даже не добра, а щедра, и душа ее глубока и бездонна и никому не известна, что она оберегает в себе все русское, но не в кондовых избах из неохватных бревен, и не в медвежьей охоте, и не в деревянной, рубленой утвари то русское — нет! Моя темная бабка понимала начало начал — неистовую, языческую жажду земли, единоборства с нею, и эта жажда стоила и пота, и крови, и самой жизни, и была сладостна и горяча, ибо она созидаема. Я уже по-другому привыкаю к земле, и для меня она рождает хлеб и то, что должно охранять хлеб, — руды и нефть, топливо и камень, и во мне тоже разгорается неистовая жажда земли, только другой — не пахотной, а горной, подземельной, горячей и нутряной. Я знаю: то, что мы находим — мы отнимаем и никогда, никогда уже не возвращаем. Но от этого нам не грустно, это наша планета — дом, она нас породила, и мы должны сами сохранять себя. Только брать надо бережно и с умом, не выдирая, не разрывая на куски… Во мне невольно, незаметно, зарождается чувство простора, желание погрузиться в его глубины, но пока все это скупо во мне и сковано — я просто не принимаю людей, что враз приходят в восторг от нового места; просто оно должно растворяться во мне, так же, как я в нем.
Уже прошли Ханты-Мансийск, прошли Малый Атлым, Большой Атлым, река все ширится, раздвигает долину. Басков, улыбаясь, вглядывается в сорокаметровые обрывы, заглядывает в блокнотик, быстро ставит значки.
— Наш район начался, — объясняет он. — Не поняли? Здесь мы начнем работать. Видал — места высокие, до двухсот метров. И повыше. Здесь и начнем искать поднятие.
В Матлыме спрыгнули на берег, не заходя в тихий поселок, подошли к обрыву и увидели светлые, хорошо отмытые кварцевые пески.
— Атлымская толща! — палкой отгребает песок Басков. — Неогенные, третичные породы. Вот оно — поднятие! Леонид Иванович сам себе голову закружил — опорные скважины, конечно, дороги, но и геофизика тоже не мед — сотни тысяч. А съемка… съемка, брат, самое дешевое и эффективное. Пока они с геофизикой развернутся, мы тут наоткрываем структур, погоди!
— Современные наносы здесь, поди, до двухсот метров, — заметил я. — Как тут до структур доберешься?
— Правильно! — обрадовался Басков. — То в долинах их накопилось сотни метров, а на гривах, на водоразделах, чуешь? Вот мы на правобережье, где рельеф повыше, и будем ловить структуры. Шурфы бить. Ручное бурение до двадцати пяти — тридцати метров.
— Тридцать метров — это здорово! — согласился я с ним. — Только ведь не в любом месте пройдешь скважину, валунов и галечника полно.
— Вот! — прямо ликует Басков. — Понимаешь ты что-то, черт возьми! По аэрофотоснимкам выделяем зоны поднятий — они выражаются в рельефе, значит, где гряды, там близко к поверхности древние породы, мы доберемся до них ручным бурением, съемкой и отыщем эти поля, оконтурим структуру, и будь друг — бури, хоть нефть, хоть газ.
— Но поднятие может оказаться пустым — без газа! — вступился Юрка.