Отречение
Шрифт:
Показалась Феклуша, стремительно, подлетела к крыльцу все с тем же выражением изумления и счастья на лице и замерла возле Дениса. Захар взглянул в ее смятое радостью лицо; ничего, оказывается, не кончилось и все опять только начинается. Вот откуда-то из бездонной глубины детски непроницаемых безжалостных глаз на него глянуло что-то перехватившее дух: он на мгновение увидел собственное исчезновение, перед ним был вестник конца и его оправдание – нерассуждающее, спокойное. Вот чем его так поразило с первого же взгляда появление правнука, и помогла ему это понять сейчас Феклуша. Мысль была больная и не новая, нельзя было только дать разрастись ей в себе.
– Феклуша, хватит тебе выплясывать, – сказал он сдержанно, стараясь не обидеть ее и еще больше не разволновать. – У тебя там что-нибудь сварено?
– Есть, есть! – с готовностью закивала Феклуша все с теми же непривычно сияющими глазами и, по-молодому проворно взлетев на крыльцо, исчезла.
– Есть хочешь, Денис? – спросил лесник. – Пойдем…
– Я уже ел. – отказался мальчик, – я не хочу.
– Пойдем, молока выпьешь, – сказал —лесник, припоминая, что нужно делать и говорить в таких случаях. – Молоко свежее, хорошей травкой пахнет… Ты такого и не пробовал.
– Пробовал… Феклуша давала, – с готовностью сообщил Денис.
– Раз так, оставайся, – согласился
– А волк есть? – спросил Денис, как-то боком, по-птичьи взглядывая на Захара.
– Есть, в лесу все есть, – вздохнул лесник, проскрипев досками на крыльце и скрылся за дверью. Феклуша уже махала ему, высунувшись наполовину из окна, звала к столу, на котором дымилась глубокая миска щей и стоял кувшин с молоком, глиняная кружка. Аленка, судя по Феклуше, старавшейся двигаться тише, расположилась в соседней, большой горнице, как ее называли на кордоне, и лесник успокаивающе кивнул Феклуше, показывая, что не будет шуметь, достал из настенного шкафчика хлеб, нарезал его. Это была его обязанность, Феклуша хлеб никогда не резала и даже отворачивалась, когда это делал Захар или кто-нибудь другой. Покосившись на двустворчатую дверь в горницу, лесник беззвучно положил нож и стал хлебать щи, невольно прислушиваясь к звукам, доносившимся в приоткрытое окно; перед глазами у него по-прежнему стояло упрямое породистое лицо правнука с крупными сильными бровями, с яркими серыми, совершенно дерюгинскими глазами. Привычный, размеренный бег времени нарушился, и лесник все больше хмурился. Ему не нравился обрушившийся как снег на голову внезапный приезд Аленки, то, что она вот так, не известясь, взяла и явилась, а ведь они уже не виделись лет пять, не меньше (подняв глаза к потемневшему от времени дощатому потолку, беззвучно шевеля губами, он посчитал); выходило, что не виделись они с дочерью даже больше, чуть ли не все шесть. Правда, письма от Аленки приходили регулярно, чаще, чем от сыновей. Захар отметив это как нечто существенное, словно впервые увидев, медленно обвел взглядом просторную, высокую комнату с окнами на обе стороны, с большой русской печью и с плитой, приткнутой вплотную к печи; бревенчатые, гладко выструганные стены, хорошо и ровно проконопаченные в пазах, всегда успокаивали его, придавали чувство уверенности. Он налил и выпил кружку густого, прохладного молока, принесенного Феклушей из подвала, и вышел на крыльцо. Феклуша как раз вынесла поесть Дику, и теперь Денис стоял рядом с ней, и оба с одинаково заинтересованным выражением на лицах смотрели, как Дик, выхватывая куски из большой плоской миски, казалось, не разжевывая, тут же их проглатывает. Солнце заливало кордон, куры нежились в пыли, распустив крылья, и надо было бы забраться куда-нибудь в тень, отойти от наполненного событиями дня, подумать, как поступить с порубщиками; почти сразу же обернувшись, лесник увидел в чем-то изменившееся и в то же время незабываемое родное лицо дочери и в первый момент стушевался; несмотря на часто получаемые от нее фотокарточки, он огорчился, что она тоже как-то подсохла, стала другой, в чем-то уже похожей на Ефросинью, свою мать. Аленка, со своей стороны, тоже, правда, больше от неожиданности, с некоторой даже растерянностью присматривалась к отцу: она ожидала увидеть глубокого старика, но Захар от лесной жизни, от постоянного движения и простой здоровой пищи выглядел значительно моложе своих лет. Перед Аленкой стоял, прищурившись, крепкий, высокий и сухощавый мужчина, с густой шапкой спутанных темно-русых, с сильной проседью, волос, с изрезанным морщинами лицом, и ему можно было дать и пятьдесят, и шестьдесят: от него веяло крепкостью и здоровьем.
– Здравствуй, отец, – чуть помедлив, как-то пристально, словно со стороны глянув ему прямо в светлевшие глаза, сказала Алена, торопливо шагнула и ткнулась головой в плечо. Он слегка обнял ее за плечи и, ничего не говоря, тут же отпустил. Она почувствовала его состояние и, опять глянув ему в глаза, слегка улыбнулась: – Сердишься?
– Долго ты собиралась, – отмахнулся он. – Я уже и ждать перестал, думал, может, на похороны только и выберешь время…
– Ладно, что ты! – как-то просто, по родному остановила она его. – Зачем? Я же писала, у меня тоже все клубком, не размотаешь… А у тебя тут хорошо-то как! – протянула она, жадно осматриваясь, запрокидывая голову к высокому, словно вымытому дождями небу. – Я и забыла, что небо бывает такое чистое… Как воздух!
Почувствовав на себе испытующий взгляд отца, Аленка как бы опала.
– Мне так нужно было поговорить с тобой, – сказала она. – Я совсем запуталась, я и к тебе потому приехала…
– Долго думаешь погостить? – осторожно и не совсем уверенно спросил Захар, пытаясь вспомнить что-то необходимое, нащупать верный тон в разговоре.
– Дня два… три, возможно, – помедлив, ответила она. – Я бы тут, кажется, совсем осталась, если бы от меня только зависело. От воздуха, что ли, голова разболелась… я даже, кажется, заснула, ты прости, отец…
– Ладно уж, – остановил ее Захар, понимающе улыбаясь и продолжая против своей воли отмечать новые и новые подробности в облике дочери; его всегда удивляло желание людей говорить о том, что и без слов было ясно.
– Хозяйство у тебя какое, – озадачилась Аленка, оглядываясь вокруг. – Ты писал, правда, из письма не все можно понять, надо увидеть. Скажи, отец, а тебе не трудно? Тебе ведь уже…
– Куда за семьдесят, – подсказал Захар, видя, что ей непросто вспомнить. – Хозяйство хозяйством, – тут же перевел он разговор на другое, – ничего нет трудного. Одному вроде сначала дико показалось, а там вон Феклуша прибилась… Ничего… лес, он тоже живей живого. От людей, от их пустозвонства – одна оскомина, заморился я от них, дочка. А тут чистота, небо да лес… Феклушу-то помнишь?
Она промолчала. Захар лишь заметил ее брезгливо поджавшуюся нижнюю губу и тоже как бы слегка отодвинулся; нужной, откровенной близости пока не получалось: что-то мешало им обоим. Аленка, пожалуй, впервые почувствовала неосознанную тревогу – все могло еще обернуться какой-нибудь новой неожиданностью. Она и раньше не знала, правильно ли поступает, бросаясь сюда, в глушь; нельзя ведь до конца рассчитывать на семидесятилетнего старика, пусть и отца, все равно ведь глубокий старик, не может он взять на себя такую нагрузку – стать окончательной решающей инстанцией в клубке ее запутавшихся отношений с миром. Человек с годами меняется, природу не переделаешь: отец отцом, а жизнь жизнью; каждый рассчитывается сам за свои ошибки, вольные и невольные. Пока ничего не надо говорить, что-нибудь придумается, решила она, к старому отцу можно и без всяких причин приехать, просто навестить, повидать. И отцу, пожалуй, не за что на нее обижаться: она всегда его помнила и после похорон матери сразу же пыталась увезти в Москву, переключить его
внимание на внуков, но безуспешно – и не ее в том вина. Очень хорошо, что отец вновь обрел в своей жизни устойчивость, необходимое равновесие, она рада за него, хотя и этого не скажешь прямо, Бог знает что он может подумать…Захар по-своему расценил их затянувшееся молчание, начиная понемногу привыкать к ее присутствию рядом, к ее изменившемуся облику.
– Денек-то, видишь, какой светлый, праздничный… Успеем поговорить-то. Помнится, когда-то ты лес любила…
Благодарно вскинув глаза, она кивнула, хотела спросить, не опасно ли мальчику рядом с такой огромной и дикой собакой, но тут же подумала, что, если отец спокоен, значит, и спрашивать незачем; она лишь коротко поинтересовалась, что приключилось на кордоне с Петей.
– Как тебе сказать,. – ответил Захар, слегка шевельнув ладонями. – Какой-то он смутный. Посадками на гарях да вырубках интересовался, дня три в семхозе просидел, у нас питомник так называется, семена, посадочный материал – на несколько областей… Элитное хозяйство… Приглядывался я к нему, ничего не понял. Вроде с чудинкой парень… В лесничестве у нас два дня торчал, вот Воскобойников приедет, расскажет, слышно, он все больше с ним что-то хороводился… А затем пропал, я, говорит, хочу по местам старых боев побродить… пошел и пропал, ни слова ни полслова тебе. Хорошо, хоть телеграмму отбил уже из Москвы, а то что хочешь, то и думай… Какой-то он мне показался… гм! – замялся Захар, встретив страдающий, больной взгляд дочери, выбирая словцо попроще, помягче, стараясь не обидеть, не причинить ненароком лишней боли, прокашлялся. – Он того… пьет, что ль?
– Долгий разговор, отец, – ответила Аленка, как-то сразу старея лицом. – Раньше было, а сейчас не знаю, в Москве он только наездами, а что там у него в Хабаровске – не поймешь… Мы еще поговорим об этом…
Захар проводил ее взглядом, поняв, что нечаянно зацепил за самое больное, и Аленка медленно, в раздумье вышла за изгородь, через все те же наполовину распахнутые решетчатые воротца, и сразу оказалась в лесу.
Беспредельная, какая-то провальная тишина, вернее, пустота вокруг нее, да и в ней самой, после гибели мужа ширилась с каждым новым днем; теперь Аленка по вечерам избегала возвращаться в пустынную, гулкую, сразу ставшую непомерно громадной квартиру. Под любыми предлогами она допоздна задерживалась на работе, у друзей, придумывала себе всякие мыслимые и немыслимые дела, но возвращаться домой все-таки приходилось, нужно было хоть недолго спать, переодеваться, как-то поддерживать свои силы; останавливаясь перед высокой щегольской дверью, она всякий раз с робостью, почти со страхом медлила. Она с нетерпением ждала пятницы, когда вечером Денис на субботу и воскресенье вновь возвращался домой (его отводила и приводила соседка-пенсионерка за небольшую плату); теперь Аленка все чаще подумывала перестроить всю свою жизнь, забрать Дениса из садика совсем и самой заняться его воспитанием. В конце концов постепенно вновь появится атмосфера семьи, дома, утраченного смысла жизни. Аленка чувствовала, что на этот раз никакая работа, никакая наука не поможет, не спасет; только после катастрофы она поняла, кем был для нее Брюханов… Проходили дни, недели, месяцы, и пустота, одиночество становились все глубже и невыносимее; не хватало сил решиться на самый необходимый, спасительный шаг – оставить на время работу и заняться Денисом. От отчаяния, от беспросветной черноты ее душу мог спасти ребенок, именно Денис, она должна была вернуть ему все, что недодала собственным детям; и вот однажды в середине недели, сославшись на недомогание, она ушла домой из института посреди рабочего дня, отменив все намеченные дела и встречи. Больше откладывать было нельзя; она уже видела, как совершенно иначе начнет жить с этого дня и как обрадуется Денис, этот маленький человек, – ведь они уже привязаны друг к другу и ничего лучше этого придумать нельзя.
Чувствуя себя помолодевшей, выйдя из лифта, она остановилась, отыскивая в сумочке ключи; высокий прямоугольник двери, обитый золотистым дерматином, хранил тишину и тайну; ей теперь всегда казалось, что стоит ей переступить порог – и случится чудо; порой ей и в самом деле слышался из-за двери голос Брюханова. И на этот раз что-то темное горячо толкнуло в душу, но Аленка не позволила себе распуститься; аккуратно повесив на вешалку пальто, она, хотя было еще достаточно светло, зажгла везде свет. В гостиной, празднично преображая комнату, вспыхнула и засияла нарядная хрустальная люстра; с неосознанным удовольствием (Тихон настоял приобрести для гостиной самую дорогую, роскошную люстру из тех, что имелись в магазине), прищурившись, она полюбовалась на затейливо переливающиеся хрустальные подвески, затем не торопясь пошла по всей квартире из комнаты в комнату, и за ней всюду вспыхивал свет. Она с любопытством заглядывала в самые темные углы и закоулки, открывала дверь даже в кладовку, примыкавшую к кухне, куда она уже бог знает сколько времени не забредала; она осматривала свое жилище словно бы заново – для какой-то иной, новой жизни. – и везде встречала запустение; и на нее опять навалились отчаяние и безысходность. Поскорее выбравшись в гостиную, она села к большому овальному столу, за которым когда-то в разные счастливые минуты собиралась вся семья. Куда и зачем она все время спешила? Аленка ненавидела сейчас себя за эту непрерывную спешку в надежде ухватить за хвост призрачную и, как теперь ясно, несуществующую жар-птицу. Зачем нужна была дикая, непрерывная гонка – ее докторская? Сколько минут, часов, дней, лет, наконец, недосчитались они с Тихоном, человеком, как выяснилось, единственно ей нужным? Ведь она могла бы ездить с ним всюду, помогать ему словом, улыбкой, прикосновением, она могла бы просто не дать ему умереть в трудный, невыносимый момент. Боже! Боже! Прости! Не счесть, сколько на ее памяти было таких моментов… А сколько она вообще не знает, а должна была бы знать… Счастье незаметно: сидеть рядом, чувствуя родное плечо, просто молчать, знать, что твои мысли поймут без слов. Всю жизнь мужик тянул. как вол, и, конечно же, с ним всегда должен был находиться кто-то свой, близкий, понимающий… Она сама убила его раньше времени… И ведь ни разу, никогда за целую жизнь он не укорил ее… А дети? Что они видели от нее? Дорогие игрушки? Теннисные корты, лучшую школу в Москве? Ежегодное лето в Крыму, море? Тихон по своей занятости вообще света белого не видел, она же в вечной своей гонке откупалась и старалась подороже платить за призрачную видимость свободы… Только ведь и свободы-то никакой не было, дети слышали от нее лишь о необходимости честно трудиться, да и видели их с отцом только за работой, вот они и разбежались кто куда, лишь бы поскорее из дому… И у Пети от этого такое раннее повзросление, стремление поскорее окунуться во взрослую жизнь, стать самостоятельным. А Ксения вообще при первой же возможности выскочила замуж вторично, лишь бы прочь из дома, подальше от придавленных вечной работой отца с матерью, от собственного ребенка, чтобы не чувствовать рядом с ними тяжесть невыполненного долга.