Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Мы с вами забредем в Бог знает какие дебри, – поежился Петя. – Я всего лишь хотел побольше узнать об отце, только и всего.

– Правильно, молодой человек! Об отцах нужно знать и тайное и явное, – сказал Козловский с тем же просветленным волнением в лице. – Всякий умный человек… ведь вы умный человек, надо полагать по вашим писаниям? Да, умный человек на все свои загадки ответ ищет и находит в отцах. Послушайте, Петр Тихонович… вот проскальзывает в ваших писаниях какая-то Русь, Россия… Забудьте об этой химере, не обманывайтесь сами и не вводите в заблуждение других. Россия давно пала жертвой чудовищного эксперимента. И уже едва ли воскреснет. Я бы мог привести тому сотни подтверждений, но я уверен, что вы и сами додумаетесь до многого… Да это, в конце концов, не важно, Россия или что то еще… Ничего вечного нет. Я хочу успеть сказать вам главное… А главное для каждого в одном – умении видеть и говорить правду. Правды боится или человек с нечистой совестью, или просто трус. Нет-нет, я не думал обвинять вашего отца, что он мог? Он всего лишь продукт своего времени… исполнитель, железная

метла… Он, естественно, многого не знал, не мог знать, а вот вы сейчас, вооруженные знанием до зубов, что же делаете с истиной вы? Меня держало на свете одно: дожить до того времени, когда громко, открыто, с горечью и с достоинством скажут правду… Я ошибся, как это ни горько, я не доживу до этого, и правду о нашем времени скажут, быть может, через сто или даже больше лет… Вот вы что думаете, Петр Тихонович, может ли один и тот же человек безвинно проливать моря крови, причинять целым народам неимоверные страдания и в то же время быть правым и двигать прогресс? Могут ли законы совести и морали в просвещенном обществе истолковываться по-разному, диаметрально противоположно? Вот, допустим, если я убил человека, я – злодей, меня преследуют, судят… На меня смотрят с ужасом… меня приговаривают, я становлюсь изгоем… А вот если кто-либо другой обрекает на смерть тысячи и тысячи невинных людей, если он венчает пирамиду, если он…

– Вы имеете в виду Сталина?'– спросил Петя, чувствуя, как его окутывает темная, душная волна ненависти и мрака, и вновь жалея о своем приходе сюда.

– Кого же еще, Сталина, разумеется! – сказал Козловский, еще больше съеживаясь, опадая, быстро и бессильно сжимая старческие кулачки до восковой бледности в суставах, поднося их к исказившемуся ненавистью лицу. – Не могу! Трус! Я – трус! Ничтожество! Жалкая тля! Я до сих пор не могу без цепенящего страха произносить это имя… Я ведь и в Москву не смог вернуться… а я ведь москвич, я любил первопрестольную, а теперь я ее ненавижу и боюсь… смертельно боюсь! Вот я и остался здесь, на краю земли, а туда, в Москву, не посмел… Сердце сводит судорогой… Скажите, вот вы, молодые, не боитесь повторения? Шуму было много, но причины-то не устранены, об этом даже говорить не смеют. Вы что ж, думаете, в мире перевелись маньяки? Будьте уверены, очередной не замедлит явиться…

– Успокойтесь, Яков Семенович, – попросил Петя. – Какой смысл так волноваться? Было, ну было! Я вам больше скажу, я много слышал споров, много читал об этом, много думал… Ничего интересного, простите за откровенность, в этой эпохе не было. Эпоха грубого политического примитивизма, на первом плане зоологические методы борьбы за личную власть, прикрытые демагогией и удобной трескотней, все в чем-то друг друга убеждают, куда-то зовут, вместо того чтобы просто хорошо и честно работать… И никто никому не верит – значит, нужно искать трагическую ошибку где то в самой генеральной идее. Иначе ведь ничего нельзя переменить, вот главное… вот что я пытаюсь нащупать хотя бы пока для себя… Ну, скажите, пожалуйста, зачем нам этот ваш питекантроп – Сталин? Да никому из нашего поколения он уже не интересен и не нужен…

– Переменить, правда, ничего нельзя, правда! – ухватился за подброшенную мысль Козловский. – Я вот вам наговаривал на себя, Петр Тихонович… Нет на свете человека, не тоскующего о продолжении, всего лишь закономерность человеческой природы… Я один, совершенно один… Скоро уйду, совсем уйду, никого после себя не оставлю, ни одного дорогого существа…

– Яков Семенович… Ну успокойтесь, пожалуйста!

– Хорошо, не буду, – тотчас, с какой-то опять-таки судорожной поспешностью согласился хозяин. – Я хотел лишь одного – оставить после себя нечто глубоко выстраданное, вот и разыскал вас. Нет нет, не решайте сразу. Я прошу вас, Петр Тихонович, выполнить единственную мою просьбу… вот сейчас, сейчас… вот, вот, минутку, – торопливо говорил он, в то же время извлекая откуда-то из ящика стола небольшой плоский сверток. – Вот, Петр Тихонович, возьмите, здесь моя жизнь… Как она есть… И вы тогда решите, возможно ли одному и тому же человеку быть одновременно и виноватым и правым… Вот вам груз целой жизни… Вы только обещайте мне никогда никому не отдавать этого, не выбрасывать, не уничтожать… Обещайте же!

– Нельзя так волноваться, Яков Семенович, – стал успокаивать его Петя. – Как же я могу обещать? Да и не надо мне ничего. Поберегите себя… Мне не нравится ваше состояние… Давайте вызовем врача, неотложку?

– Нет-нет, обещайте! – испугался хозяин. – Вы должны! Врача, неотложку не нужно, я привык к одиночеству, сам справлюсь…

– Ну хорошо, хорошо, обещаю, – заторопился Петя, опасаясь, что старику станет совсем худо и жалея его. – Только…

– Ни слова, ради всего святого! – остановил его Козловский. – Идите же, идите… И давайте условимся, Петр Тихонович, – добавил он, и лицо у него остановилось, одеревенело, губы съежились и сжались. Позвоните мне дня через четыре, а еще лучше – загляните… Дня три меня дома не будет, я хочу в Благовещенск съездить… у меня там дело… я должен… Ну… прощайте же!

Петя.. ушел со странным чувством неуверенности и ненужности этой встречи; дома он заглянул в почти пустой холодильник, зажарил яичницу, поел, задумчиво прочитал очередное письмо из Москвы; Лукаш до небес превозносил последнюю статью Пети и требовал присылать еще, и Петя, отложив мелко и четко исписанный Лукашом листок, несколько отмяк. Сверток, принесенный им от Козловского в грубой помятой оберточной бумаге, неумело перетянутый несколько раз шпагатом, лежал тут же, на другом конце стола, и Петя поймал себя на мысли, что не хочет и боится разворачивать его; с иронической усмешкой к себе из-за своих переживаний по поводу этой почти

мистической встречи он решил позвонить Лукашу, разрядить гнетущее настроение, но Лукаша не оказалось дома. В окнах синел подступивший вечер; он стал вслушиваться в непрерывный, живущий и в массивных стенах старинного, купеческой постройки дома вечерний шум города. «Не будь трусом, – внезапно отчетливо сказал он себе. – Сейчас же посмотри, что там, в этом свертке, почему он такой тяжеленный, трус несчастный, посмотри! Зачем же скоморошничать перед самим собой?»

Решительно разрезав старый, измочаленный шпагат, он развернул слой бумаги, за ним еще один и еще; в руках у него оказалась тяжелая, желтовато-бледная, гладкая металлическая пластина. Он перевернул ее другой стороной, и на лице у него появилась недоверчивая улыбка. Перед ним был женский портрет, вернее всего лишь нежное девичье лицо какой-то неизъяснимой прелести; чем больше он всматривался, стараясь понять, каким образом сделан портрет, тем яснее и реальнее проступало лицо девушки, оно как бы увеличивалось и приближалось; ему даже показалось, что черты лица на портрете напоминают Олю. «Ну, это уже совсем какая-то мистика», – подумал он и осторожно опустил неожиданное приобретение на стол, затем поставил портрет, прислонив его к стене; скорее всего это был отзвук далекой трагедии, решил он, шагая из конца в конец по комнате, вслушиваясь в затихающий на ночь город, время от времени подходя к столу с портретом, открывая в нем новые подробности и всякий раз чувствуя душевное успокоение.

Он лег спать с твердым намерением при первой же возможности вернуть Козловскому портрет; он не мог принять от незнакомого человека столь дорогой реликвии, да и старик, вероятно, уже одумался, и, возможно, уже сам жалеет о своем непонятном порыве. Несколько дней промелькнуло в работе; Петя тщательно просмотрел готовую рукопись Обухова «Экология и гидроэлектростанции», провел сравнительный анализ на основе имеющихся данных и сам был озадачен результатами изъятия из хозяйственного оборота громадных площадей: лугов, леса, пашни; он было уже и забыл о странном знакомстве в парке над Амуром, если бы не портрет. Возвращаясь домой, он, присаживаясь к столу, снова и снова всматривался в ставшие уже привычными и необходимыми за прошедшие дни нежные девичьи черты. Кто она, думал он, эта женщина, с такими совершеннейшими чертами лица, – мать Козловского, невеста? А может быть, просто некий идеал, утешавший и мучивший его всю жизнь?

Наконец, в один из хмурых октябрьских дней он собрался, тщательно завернул портрет в пергаментную вощеную бумагу, положил в портфель и отправился по знакомому адресу. На звонок сразу же, точно ждали его прихода, открыли, и он, хотя уже понял, заставил себя шагнуть через порог. Несколько человек, все примерно в одном преклонном возрасте и, как ему показалось, на одно лицо, тихо переговаривавшихся до его прихода между собой, повернулись к нему. Неуловимый, специфический запах ухода, всегда присутствующий в помещении с покойником, охватил Петю; помедлив, не произнося ни слова, ничего не объясняя, он во всеобщем молчании подошел к гробу, стоявшему на двух тумбочках в углу, у самого окна, и горло у него больно задергалось. Лицо Козловского разгладилось и успокоилось, черты стали крупнее и резче, выражение приобрело значительность. Покойник уже был одет и приготовлен, в ногах и на сложенных на груди руках лежали неяркие осенние цветы, в углу, прислоненная к стене, стояла крышка гроба и рядом – большой жестяной венок с черными лентами.

– Когда? – спросил Петя глухо, ни к кому в отдельности не обращаясь, не поворачивая головы и не отрываясь от лица покойного.

– Вчера, – ответил ему слабый, надтреснутый голос. – Завтра с утра хоронить… в десять часов автобус… А вы, молодой человек, простите, кем ему приходитесь?

– Никем… просто знакомый.

– Спасибо, что пришли, почтили память, – сказал низенький седой человечек со слезящимися глазами, суетливо ищущий что-либо поправить рядом с покойником, и все вежливо помолчали. Петя остался стоять у гроба в горестном недоумении, его никто не трогал, никто к нему не обращался, о нем точно забыли; собравшиеся снова стали тихонько переговариваться между собой, делились воспоминаниями о покойном, и Петя постепенно начал различать их голоса, теперь уже окончательно привыкая к случившемуся. Низенький со слезящимися глазами угомонился наконец и, уже не находя ничего, что бы можно было поправить вокруг, сел в уголок, и к нему, пододвинув стулья, пристроились остальные трое, и какое-то время длилось особое молчание, охватывающее живых только возле покойника. Чувствуя себя в высшей степени неуютно, Петя хотел уйти – и не мог, что-то удерживало его; в комнате копились сумерки, ползли по углам. Отыскав глазами свободную табуретку, Петя тоже сел неподалеку от стариков, и опять на него никто не обратил внимания. «Очевидно, так и положено, – сказал себе он, – сидеть возле умершего и молчать. В этом что-то есть. Коричневые душные сумерки… ощущение пропасти, невероятная даль души… Так в свое время будет и со мной, и те, кто придут и вот так же сядут рядом, еще сейчас мне и незнакомы, и неизвестны… Кто же они будут и зачем придут тогда, когда меня уже не будет?»

Петя прикрыл глаза; и сам он, и комната, и покойник, и Хабаровск, и далекая Москва, и весь мир – все куда-то неостановимо уносилось в зыбком, сквозящем пространстве, и он опять подумал, что уже больше ничего не будет – ни света, ни Оли, ни ощущения прохладной, нежной кожи ее рук; вот так, очевидно, уходят миры и кончаются фантазии человека о самом себе. В это время кто-то из стариков, отрывая его от тягостных мыслей, сказал негромко:

– Вот и еще один из нашего скорбного братства отмучился… наш Яша отмучился… Не верится, братцы, он ведь по душе всех нас моложе и щедрее…

Поделиться с друзьями: