Отречение
Шрифт:
– Ну дурак ты, Андрейка, ну дурак! Тут подохнуть каждому раз плюнуть! А ты живи, живи, ты всем назло живи, живи да помни милость от родной Советской власти, от заботников-то наших! Вон как за наш крестьянский земной труд, вон какими сладкими орешками заплатили! Живи, Андрейка, детишек народи да детишкам своим все как есть расскажи! Живи да все как есть расскажи, пусть знают, кого надо уважать, благодарить! – говорил Коржов, стараясь неосознанно, каким-то немыслимым усилием прогнать смерть из глаз сына, и поэтому голос его приобрел непонятную, притягивающую силу, и теперь его слышали все у костра. – Они наш корень изводят, а ты живи себе, назло всем живи, не все сукину коту масленица, хрястнет над ним и великий пост!
Авдотья, давно уже испуганно поглядывавшая по сторонам, не выдержала. Нарушая привычную бабью покорность, проворно подошла, сноровисто ощупала младшею, поправила на нем одежку, обдернула, обладнала, подтолкнула к котлу с варевом.
– Тю, очумел ты, Афанас, – приглушенно, чтобы не услышали издали, сказала она. – Окстись, какую блажь дитю малому вдалбливаешь?
– Я заморился? – неожиданно звонко переспросил Коржев, диковато посверкивая глазами. – Не было еще такого кнута, насмерть меня загнать… а этому отродью комиссарскому, заботничку нашему… Э-эх! – отчаянно, как-то звеняще выдохнув, словно в самом деле прощался с жизнью, Коржев вскочил на ноги, сбросил с себя ватник и, черный, заросший, с сумасшедшими глазами, пошел утрамбовывать снег, отбивать чечетку, хлопать себя по коленям, по бедрам, по рту. На глазах изможденный, замученный человек превратился в красавца с вдохновенным исступленным лицом, с горящими глазами, летящего в диковинном танце вокруг жарко полыхающего костра посреди замороженной прикамской тайги; постепенно на лицах у старших сыновей Афанаса Коржева появилась похожая на отцовскую задорная улыбка, и один из них, Мишка, даже стал подергивать плечами. «Эх! мать их… всех… в оглоблю, в дугу, в дышло! Жить, Андрейка, будем! – выкрикивал, не переставая бешено молотить ногами и руками, Коржев. – Назло всему свету, всему… комисарью жить будем!»
У соседних костров люди стали привставать, тянуть головы в их сторону; решительно шагнув вперед, Авдотья оказалась перед мужем, и он, встретив ее взгляд, все еще перебирая ногами, правда, медленнее и медленнее, остановился.
– Не дури, – сказала она тихим голосом, он и слышал от нее такой два или три раза в жизни. – Ты их воронью тьму не перекричишь, детей погубишь… Бог тебе не простит… Девки, подайте отцу ватник…
Коржев свалился на кучу лапника у костра и тотчас увидел перед собой маленькое личико Андрейки, счастливо, сквозь набежавшие от напряжения слезы, улыбнулся ему, потрепал по шее, сдвинул шапку на глаза…
После обеда день покатился быстрее, норму на берегу сдали еще засветло; все посильно нагрузились сухима дровами, но Андрейке не дали на этот раз ничего нести; дома он опять получил побольше болтушки и за ночь хорошо отдохнул. Он уже не слышал голоса возвратившегося отца, ходившего к десятнику доложить о смерти младшего сына, как это строжайше предписывалось по правилам; мышей в зту ночь Андрейка тоже не слышал, Иисус Христос не принес ему белого хлеба. Время для него в эту ночь оборвалось и остановилось, словно в тяжелом, бесконечном сне прошли декабрь, январь, февраль; зима оставила на берегах реки бесконечные штабеля леса, заготовленного в долгие лютые месяцы и приготовленного к сплаву в индустриальные, бурно развивающиеся районы страны, в низовья Волги и – дальше на Каспий. Андрейка все жил, личико у него совсем усохло, маленький, острый носик торчал шильцем, руки стали хлипкими, тоненькими; иногда с ним приключались обмороки.
Изо льда вытаял целехонький трупик Демьянки, и даже вездесущие мыши его не попортили; маленького покойничка в свободный час, с разрешения строгого начальства, похоронили на кладбище, на щебнистой прогалине среди бесконечной тайги, выбранной для этой цели, месте, официально утвержденном начальством еще с прошлой осени. К этому времени в освободившихся ото льда протоках уже стали вязать плоты, готовить лес для сплава. По первой воде снизу приволоклись две баржи с мукой, керосином, новым пополнением ссыльных крестьян, с инструментом для лесной работы; по заявке комиссара Тулича был доставлен пулемет и запас патронов к нему; грозное оружие установили на специально возведенную башню над комендатурой, и теперь там постоянно нес дежурство стражник. Прибыло пополнение в охрану, новые инструкции и нормы на лесные работы, а также бумага с указанием ссыльным разводить собственные огороды, ловить и сушить на зиму рыбу, собирать съедобные травы, ягоды, грибы и лесные плоды. Новые партии спецпереселенцев принесли смутные, черные слухи о сплошной коллективизации, о повальном голоде на Волге, на Украине; за панические вражеские, вредные для дела Советской власти слухи особая тройка приговаривала к отправке на ближайший медный рудник или даже к высшей мере с приведением приговора в исполнение немедленно. За зиму на кладбище переселилось из поселка живых почти треть; старые и дети до пяти лет, считай, вымерли поголовно, но еще никто и не предполагал неисчислимых мучений наступавшего лета; людей загрызала мошка и комар, от нехватки соли, от свежей рыбы начались желудочные болезни. Никаких семян для огорода, естественно, ни у кого не оказалось; кто-то посадил у себя возле землянки полведра картошки, выпрошенной Христа ради у проплывавших местных жителей, но посев пришлось по ночам охранять… И наконец, стало ясно самое главное: если кто-то еще надеялся на скорые перемены, то теперь, после прибытия новой партии ссыльных, с любыми надеждами приходилось распроститься. Бабы украдкой, пугливо оглядываясь, шептались о разной чертовщине; говорили, что на русский парод за его смертные грехи, за осквернение церквей напущен конец света, послан ему во искупление сам сатана, и сатана тот – Сталин, а в сапогах у него вместо
человеческих ног – мохнатые, в козьей шерсти, с копытами. Зарывшийся в землю поселок кишел доносчиками; начальнику спецлагеря и страшному комиссару Туличу с длинной лошадиной мордой наутро становились известны все слухи и сплетни; несколько десятков человек отправили на рудник.За лето многие укрепили и расширили землянки, наготовили побольше дров; одну из девок семейной бригады Коржевых неожиданно по распоряжению самого Тулича перевели на работу в комендантскую столовую, а затем и в саму комендатуру уборщицей; за какие-нибудь две недели легкой работы она окрепла и вошла в тело; иногда, забегая домой, совала матери что-нибудь из-за пазухн. В начало ноября стала река, и опять начались лесозаготовки. Но за несколько дней до этого исчезли, словно провалились под землю, старшие сыновья Иван с Мишкой. С неделю ничего не докладывая в комендатуру и даже десятнику, глава семьи выжидал; время шло, бодро зазвенели ранние заземки, и Коржев, понукаемый перепуганной бабой, сообщил десятнику о несчастье: старшие ребята отправились порыбачить, на долгую зиму любой запас не повредит, да так вот и не вернулись. Может, утопли или дикий зверь их задрал, а то и с недобрым человеком схлестнулись – в тайге, переполненной лагерями заключенных и спецпоселенцами, беглый голодный человек опаснее зверя.
10
Над спецлагерем Хибраты разгулялась первая звонкая метель, ударившая совершенно неожиданно; с утра открылось ясное, почти синее небо, под ногами свежо похрустывал ледок, к полудню же тяжело дохнуло с севера, застонала, заходила ходуном тайга; не успели опомниться, обрушился первый сухой снежный заряд, низкое небо словно опало, слилось с землей, и уже потом до самого вечера не было продыху. Метель с ходу ворвалась в ночь, закружилась по берегам свипцово-медленных рек, укутала горы, заметалась по тайге, порой перекрывая дыму выход из труб – он валил в землянки, заставлял людей задыхаться и кашлять. Вокруг осанистого и просторного здания комендатуры, стоявшего между земляным кулацким поселком и кладбищем и светившего всеми окнами, в один момент образовалась непроглядная, бушующая снежная тьма, часовой, мерзший на башне с пулеметом и давно уже ожидавший смены, отворачиваясь от острого секущего ветра, втянул пулемет поглубже, задвинул в проемах защитные щиты.
Приняв в комендатуре рапорты десятников о готовности к зимним лесозаготовкам, Тулич, не зажигая лампы и не снимая теплой меховой кожанки, стоял у себя в комнате у окна; за утепленными к зиме двойными рамами металась, выла, билась в стены и окна слепая снежная мгла, и Тулич до хруста в пальцах сжимал толстый выступ подоконника. Надежда на перевод куда-нибудь в область или даже в Москву, поближе к большой, яркой, деятельной жизни, несмотря на обещания и заверения друзей, опять не оправдалась. Тулич оскорбился не за себя, за дело, дернул щекой – друзьям надо слишком дорого платить, он же гол как сокол. Придется еще одну зиму торчать здесь, выколачивая всеми правдами и неправдами новые сотни и тысячи кубометров, доказывать сиволапому мужичью, что умирать от голода и холода в снежных просторах тайги во имя революции и социализма – святое дело. В то же время там, в больших городах, кипит горячая непримиримая борьба – именно там сейчас решается будущее, там живой ток крови… Несомненно, он допустил где-то досадный просчет, ему, возможно, те же друзья и подложили свинью, засунули после взрыва храма Христа Спасителя в эту несусветную дыру при его-то способностях и заслугах перед революцией. Ну что ж, ему не впервые отодвигаться в густую тень, такова логика борьбы. Нужно обязательно заставить себя выдержать, пройти уготованное до конца.
Крылья тонкого породистого носа Тулича вздрогнули, он разделся, ремень с кобурой привычно сунул под подушку, зажег лампу, прошелся по комнате, невольно прислушиваясь, что делается за стеной и за дверью. Усиливающаяся метель заглушала внутренние звуки в массивном доме комендатуры. Циклопическая дикая страна с ее бесконечными лесами, с глухим, убивающим бездорожьем, с бесчисленными деревнями, с развороченными социалистической перестройкой воронками больших городов, с замордованными, вот уже в течение нескольких веков бессчетно обираемыми плодовитыми мужиками – десяти жизней не хватит, чтобы хоть что-нибудь сдвинуть в сторону просвета к светлому будущему. Но если этого требует революция, если идея всемирного разума от его усилий приблизится хоть на один вершок, он готов сгнить в этой дыре. Он не пожалеет ни себя, ни других, ни взрослых, ни детей, идея превыше всего; эта страна слишком долго оставалась в стороне от глобальных идей цивилизации и теперь должна внести свою, предназначенную ей свыше долю во всемирное братство и процветание, и в этой борьбе стихий должен царствовать один строгий и беспощадный разум. Конечно, Раков мнит себя творцом, интеллигентом, волна революции вынесла на поверхность всякий сор. И все-таки свой, потихоньку безобразничает с грязными ссыльными девками и бабами, ненавидит и боится своего заместителя за ум: черт с ним, теперь его уже не надо уговаривать, как красную девицу, проглотить в дурное настроение стопку спирта; ничего, войдет в силу, заматереет, повязан большой кровью…
Неожиданная судорога передернула щеку Тулича; он вспомнил подвалы в Екатеринбурге; шеренгу совершенно голых людей, стоящих, упираясь поднятыми вверх руками в стену перед собой, безусое, смертельно белое лицо Ракова и прыгающий в руке пистолет, ставший невыносимо тяжелым, – Тулич хорошо знал это странное затягивающее чувство перед последним шагом, который переводит свершившего и осилившего этот шаг в следующий, более высший разряд, когда и сам ты, и другие уже невольно чувствуют за тобой высшее право жизни – право карать и миловать…