Отрицание отрицания
Шрифт:
Нет, нет, спать нельзя, нельзя. Лучше вспоминать время, когда еще не было этих имен, а был просто суд. Обвинение, защита, судья, присяжные. А ведь это и есть семья. Обвинение — отец, защита — мать, судья — ее традиции, а присяжные — дети, тети, дяди. Они судили по справедливости, они учитывали не только само преступление, но и характер обвиняемого — со зла совершил он проступок, по неосторожности или просто по глупости. И обиды были детскими, легко смываемыми слезами.
«Значит, нужно спрятаться в семье. В воспоминаниях о ней, в характере отца, мамы, братьев и сестер. Они — мое спасение. Они…».
Отец.
— Русское командование даже не соизволило переписать боевые уставы с учетом появившихся на вооружении пулеметов, — вздыхал он. — И мои командиры рот шли в полный рост впереди своих солдат с обнаженными саблями. И гибли сотнями. Сотнями!..
Так он строил памятник преданным военными чиновниками доблестным русским офицерам. У него была благородная цель, почему он столь целеустремленно и неистово работал.
А мама?.. Мама, положившая всю себя на то, чтобы воспитать из нас, детей, достойных граждан и порядочных людей. Чтобы мы умели любить и дружить, выбирать в юности интересное и полезное занятие по душе и честно служить ему всю жизнь. Мама, которая оставила город, светские знакомства, удобства, театры, концерты, как только у меня стали подозревать чахотку. И переехала в именье, в глухомань во имя спасения дочери. И — спасла, все зарубцевалось, только дочь оказалась палачом…
Нет!.. Только о прошлом, о прошлом. О детстве, оно безгрешно, в нем нет обид и проклятья, а есть только любовь…
Бал! Мама устроила бал, чтобы познакомить нас с молодыми соседями. Это было чудесно. Со мной танцевал Сережа Майков, внучатый племянник знаменитого поэта. И я ему нравилась, я чувствовала, что нравлюсь, девушкам это свойственно. И партия была вполне приемлемой, и мама меня уговаривала, и сестры, а я… Я вдруг вздумала лечить людей и пошла на медицинский факультет. И многих я вылечила с той поры?.. Многих. Они теперь не болеют. Мертвые не болеют, вот, какой постулат я вызубрила наизусть.
А Павлик танцевал с Настенькой. Она была еще девчушкой, когда заболела, и доктор Трутнев…
Стоп. Об этом забыть. Ты — Агафья, то ли Ковалева, то ли Кузнецова. Ты — солдатка, у тебя мужа убили…
Нет, нет, нет!.. С доктором приехал какой-то травник, которого звали… Трансильванец. Но это не имя, это — национальность. И это — забыть, забыть… А что же тогда вспоминать, если все забыто? Что?..
А то, что была девочка Танечка, барышня Таня, студентка медицинского факультета Татьяна. И она… Она погибла. В лесу. Ее нет, и вопросов тоже быть не должно…
Татьяна напрасно беспокоилась, терзалась, убивала сама себя и убегала от самой себя. Монашкам Монастырской обители Пресвятой Параскевы Пятницы было совершенно все равно, кого они отыскали в лесу умирающей под старой солдатской шинелью. Они лечили несчастную, свято исполняя взятый на себя обет заботы и помощи. Но Татьяне надо было сначала избавиться от страха, который она перенесла, от ужаса, который она творила собственными руками, от яростной ненависти к самой себе. На все требовалось время, и если бы не монастырь,
ей вряд ли удалось бы заново поверить в себя и начать жить сначала хотя бы под именем солдатской вдовы Агафьи Кузнецовой.Но община монастыря Пресвятой Параскевы Пятницы накопила огромный опыт лечения искалеченных женских судеб и душ. Никто ничему не учил, никто не наставлял, не читал проповедей, а лаской, тихим словом и заботой латал дыры, пробитые в женском сознании. Поначалу не позволяли вставать, кормили помалу, но часто, а непременную постную пищу подкрепляли настоями на травах, вареных в меду. И тела крепли, а ласка и тихие разговоры лечили души, и вскоре Татьяна — Агафья для монастыря — сама попросилась помогать, чем может.
Желание это встретили с радостью. Татьяну все поздравляли, сшили ей платье из небеленого холста, такой же платок и определили поначалу убирать монастырское подворье. Таня старалась, истово молилась, на беседе с матушкой игуменьей сказала, что хотела бы принять постриг.
— Труды твои и молитвы оценит святая Параскева Пятница и никто более, — сказала матушка. — Старайся, дочь моя, старайся. Ты чиста и прилежна, но на все воля Ее.
Боже мой, как обрадовалась Таня! Истосковавшаяся, оплеванная и истоптанная душа ее жаждала спасения, как никогда и ничего не жаждала доселе.
А монастырь был бедным, не имея ни святых мощей, ни особо чтимых икон, ни даже кладбища с именитыми фамилиями. Жили бедно, работали от зари до зари, держали кур, уток да коз, которых легче было прокормить, потому что никаких покосов в монастырской собственности не было. И Татьяна сразу же вызвалась ходить за козами. Кормила их и поила, доила и сдавала молоко сестре-хозяйке, рвала в лесу веники на козью подкормку, придумывала им клички, и они вскоре стали на них отзываться. Это было очень удобно, потому что она выводила их на заросший выгон, где никакая бы корова не прокормилась, а козы с удовольствием жевали жесткие сорные травы, потряхивая бородками.
«Вот и зимовье мое последнее, — думалось ей. — Тихо, уютно, никто ни о чем не спрашивает. И дело у меня благое, общине помогаю, как могу и умею…».
Так бы оно возможно и случилось, только Россия сама утеряла все свои зимовья. Вздыбилась, остервенела и — понесла. Куда? Зачем?.. Да ни за чем. Просто попала в бесконечное колесо отрицания, остановиться уже не могла, и следующим отрицанием оказалась религия.
Когда есть отрицание, Бога нет.
Приехали перед обеденной трапезой семеро конных с тремя подводами под командой пожилого солдата с отрезанной по локоть левой рукой. Он приказал всем во дворе собраться и выступил с речью.
— Бога больше нет, граждане женщины. Учеными доказано, что это поповская выдумка, чтоб сосать соки из трудового народа. И вышло такое распоряжение, чтоб все церкви и монастыри порушить, нетрудовой элемент сослать в Соловки на принудительные работы для пользы дела, а обманутых ими распустить по домам, дав на первый прокорм неценную церковную утварь или, проще говоря, тварь. Все ясно-понятно?
Промолчали женщины. Как в черном, так и в домотканом.
— Тогда волоките все убранство, — махнул единственной целой рукой самый главный. — Слесарям аккуратно ободрать оклады, а иконы — в общую кучу. В общий очищающий нас огонь.