Отрочество
Шрифт:
Это грозило кончиться катастрофой. Долго ждать себя она не заставила. Она разразилась.
В класс вошла Елизавета Николаевна. Вошла старческой, чуть суетливой походкой, сказала:
— Здравствуйте, ребята! — и прошла, ни на кого не глядя, к своему месту.
По классу будто ветер пробежал — раздался одновременный однозвучный шорох, дружный стукоток каблуков. Мальчики встали.
— Садитесь! — сказала Елизавета Николаевна.
Заскрипели скамейки. Откинулись кое-где крышки парт и с шумом захлопнулись.
—
Так она сказала и легонько поморщилась, прислушиваясь не то к движению и шуму класса, не то к своим собственным мыслям.
— Да, так на чем же мы в прошлый раз остановились? — спросила она.
— На Лермонтове! — басом ответил Семенчук с задней парты. — «Песню про купца Калашникова» читали.
— Совершенно верно, — сказала она и снова кивнула головой.
В классе воцарилась мгновенно глубокая тишина — учительница раскрыла журнал.
— Кардашев! — будто слегка удивившись чему-то, сказала Елизавета Николаевна.
С третьей парты поднялся Кардашев и прошел по узкому коридору между партами, одергивая на ходу гимнастерку. Прошел, остановился, стал подле учительницы — худой, черноголовый, прямой, как карандаш. Переступая с ноги на ногу, он осторожно кашлянул.
Елизавета Николаевна посмотрела на него, слегка склонив голову, внимательно и задумчиво.
Кардашев метнул быстрый взгляд на Петровского, и Петровский ответил ему чуть заметным кивком.
Впрочем, не только один Саша — все знали, что эта задумчивость Елизаветы Николаевны предвещает какой-то сложный и не совсем обычный вопрос.
— Скажи-ка мне, Кардашев, — сказала наконец Елизавета Николаевна медленно, — что ты видишь общего в «Песне о купце Калашникове» с народными былинами и какая между ними разница?
Кардашев сдвинул брови и вытянул губы трубочкой — он думал. Потом тряхнул головой и начал отвечать.
— Хорошо, Кардашев, — одобрительно сказала она.
Кардашев заговорил еще громче, отчетливее, быстрее — он чувствовал сдержанный напор класса, плотину тишины, готовую каждую минуту прорваться шопотом и вздохами: «Ведь он же не так сказал, Елизавета Николаевна! Он же не все сказал!»
— Не спеши, не спеши, Кардашев! — остановила его Елизавета Николаевна, искоса поглядев на класс.
И одного взгляда ее, брошенного вскользь на передние парты, было достаточно, чтобы мальчики притихли, сдаваясь.
И вот, когда наконец Кардашев закончил словами: «Белинский говорит, что поэма Лермонтова «создание столько же художественное, сколько и народное», Елизавета Николаевна просияла.
Все знали, что она очень любит Белинского и что если, отвечая урок, человеку удастся сослаться на великого критика или ввернуть кстати какую-нибудь цитату из его статьи, — пятерка обеспечена. И Елизавета Николаевна в самом деле поставила Кардашеву пятерку.
— Отлично, Кардашев! Садись. Кто хочет добавить, ребята?
Над партами, словно молодые ветки, поднялись руки. Каждому хотелось сказать что-нибудь, у каждого были по этому поводу свои мысли и соображения.
Она
не мешала им говорить. Она была довольна, больше того — она была счастлива.Легким движением карандаша, протянутым то вправо, то влево, Елизавета Николаевна предоставляла мальчикам слово:
— Ну?.. Кто еще?
Класс был, что называется, мобилизован. В классе стоял то легкий шумок, то напряженная тишина. Но слух, слух учителя, не смел отдаться краткому счастью успокоительной тишины: необъяснимым шестым чувством опытного педагога она улавливала за нею знакомый звук готовых слишком бурно зазвучать голосов.
Тогда Елизавета Николаевна мягко поворачивалась в ту сторону, где было особенно тревожно, и либо едва приметным движением удерживала нарастающий шум, либо, улыбаясь, говорила:
— Ну, ну, если уж нет терпения подождать, скажи первым ты.
И опять в классе устанавливался тот живой — не внешний, а внутренний порядок, который она так любила.
Она преподавала в четырех шестых классах. Все четыре были разные, не похожие друг на друга. Каждый из них требовал всех ее сил, внимания, находчивости.
Давно уже перестала Елизавета Николаевна ощущать в спине тот страшный, не забытый ею холодок, когда она стояла в первые годы учительства, такая молодая, тоненькая, совсем одна, перед этим могучим существом — классом.
С тех пор она узнала, что уроки бывают счастливые — легкие, удачливые уроки, узнала, что уроки бывают трудные, лишенные вдохновения и полета, что у каждого мальчика и девочки свой характер и склад ума, который надо угадать и почувствовать еще раньше, чем изучишь и поймешь его вполне. Дети… Ученики… Она умела помнить их всех по именам, умела помнить множество лиц, голосов, почерков. Она отдала своему делу всю жизнь — молодость, зрелость, но зато проверенный друг — опыт стоял теперь за ее плечами. И как же верно он служил ей!
Сегодня все было хорошо. Она спокойно ходила по классу, все видя и ничего не желая замечать, слушая и не слушая (однако все слыша), глядела в окошко и вдруг оборачивалась, усмиряя, подбадривая, покачивая головой, управляя классом, как искуснейший дирижер, который одним движением руки то вызывает в оркестре оживление, то усмиряет вызванную им бурю звуков.
Мальчику давно уже перешли от сравнения «Песни про купца Калашникова» с народными былинами на характеристики героев.
Поняли… Отлично! Уловили и склад старинной русской речи, и богатырскую силу народа, о которой рассказывалось в «Песне», и широту размаха его чувств в любви, отчаянии, боли, ревности.
Посветлев, став неузнаваемо молодой, она улыбалась ребятам.
Но вот голоса стихли.
— Всё? — спросила она.
Ей не ответили.
Тогда, остановившись у столика, она открыла книжку, которую вынула из старенького портфеля с серебряной монограммой (подарок выпускников).
— Лучше, чем говорит об этой «Песне» Виссарион Григорьевич Белинский, мне все равно не сказать, — начала Елизавета Николаевна, — поэтому я вам просто прочитаю, ребята, отрывок из его статьи.