Отрывки из истории будущего

Шрифт:
POLARIS
ПУТЕШЕСТВИЯ ПРИКЛЮЧЕНИЕ • ФАНТАСТИКА LIV
Габриэль Тард
ОТРЫВКИ ИЗ ИСТОРИИ БУДУЩЕГО
Предисловие к английскому изданию
Превосходный переводческий труд м-ра Клодели Бреретона ничуть не пострадает, если мы заметим, какие тонкие изменения претерпевает в процессе перевода сочинение, подобное книге г. Тарда. У каждого языка в мире, я полагаю, есть свои особенности, свои отличительные свойства. Французскому, в отличие от английского, присуща большая интеллектуальная живость, веселая и ироническая нота, ученая игривость, проявляемые и автором этой книги. Английский не так гибок, это язык более строгий и солидный — что касается не только звучания и формы наших фраз, но и форм самой мысли. Она то сворачивается и сгущается, то разрастается и затемняется; любая шутка оборачивается трудностями и подвергает немалой опасности репутацию автора как человека здравомыслящего. И в самом деле, невозможно представить, что профессор Гиддингс и м-р Бенджамин Кидд, д-р Беатти-Крозье и м-р Уордсворт Донисторп вдруг засверкают, как это сочинение, такими жизнерадостными искрами. Подобно старому мореходу м-ра Гилберта, они никогда «не резвятся и не играют», а если бы и сумели преодолеть велеречивые тонкости нашей манеры изъясняться и вдумчивую серьезность нашего стиля мышления, осталась бы еще английская публика, та самая публика, что склонна обижаться на своих юмористов по причине отсутствия прямоты,
Примечательно, что многие, обращаясь к такой важнейшей теме, как материальное будущее человечества, берут на вооружение метод сугубо технического, псевдо-научного обсуждения (что едва ли можно назвать «методом») либо выказывают дух легкомыслия. Я не знаю ни одной посвященной этому вопросу книги, которая соединяла бы приемлемую доступность изложения с простым доверием к читателю. Попробуем объяснить, отчего так происходит. Тема настолько глубока и громадна, что утрачивается всякая совместимость с делами и условиями индивидуального человеческого существования, каковым отданы наши повседневные мысли. Да, мы испытываем любопытство и в то же время чувствуем, что эта тема вне нас, превыше нас. Обращение к ней отдает самонадеянностью, головоломным напряжением и экстравагантной нелепостью. Это все равно, что пытаться лопатой срыть гору, и инстинкт заставляет нас искать оправдания в глазах ближних посредством блеска остроумия. В точности тот же инстинкт порождает защитное «дурачество», в котором не отказывают себе школьники, когда берут на себя какое-либо безнадежное обязательство или терпят решительное поражение в игре.
Сходный инстинкт сказывается в шутливом «parley vous Francey» англичанина из низших классов, который втайне мечтает говорить на французском, но на практике считает такую идею смехотворной и абсурдной. Облекая наши социологические предположения в конкретную форму, мы срываем с них все одежды убогих претензий, оставляя их нагими и дрожащими от явной несостоятельности. Дело не в том, что вопрос незначителен; напротив, именно потому, что он чрезвычайно важен, появляются все эти остроты о Будущем, вся эта фантастическая и «ироническая» беллетристика. Здесь мы имеем лишь средство для выражения смутных, неоформленных, новых идей, над которыми мы все задумываемся. Будущее является в нашей литературе как своеобразная комедия и арлекинада в сравнении с трагической драмой Настоящего, и герои и героини последнего предстают в новых и смешных видах; не сказать, что в этом отражается наше действительное понимание соотношения вещей — но таков, пожалуй, единственный доступный нам в настоящее время способ рассуждения о материальной Судьбе человеческой расы.
Г-н Тард, в предлагаемой книге, прибегает к уклончивой иронии; иногда он подшучивает над явлениями современности, помещая их в незнакомое окружение, иногда развивает собственные фантазии, главным образом ради них самих, но с хорошо переданным литературным эквивалентом извиняющейся улыбки смущенного собеседника. Отметим общую ясность, французскую резонность и упорядоченность его идей. Он мыслит (как всегда, кажется, поступают французы) в категориях человечества, одновременно более просвещенного и более ограниченного, нежели то, что видится нам, англичанам. В его светских и радостных людях XXV века, этих жертвах солнечной катастрофы, нет никаких изъянов, никакого тумана и тайн, никаких несоответствий, никакой жестокости и лицемерия — как и темных проблесков божественности. Он создали всемирное государство и искоренили все уродливое и слабое. Джентльмены этой Утопии — с ухоженными ногтями и бородами — изящно вьются вокруг невообразимо элегантных и блистающих красотой дам, чье очарование только оттеняется пенсне, которое носят все. Они говорят не на эсперанто, но на греческом — что немного не соответствует указанной картине; и поскольку в мире Утопии более или менее богатые и хорошенькие женщины и привлекательные мужчины попадаются на каждом шагу, словно ягоды в лесу, и так же доступны, «человеческая страсть целиком устремилась на то поле, которое одно осталось открытым» — в политику. Сей поток отхлынул благодаря одному философствующему финансисту, который, как в подробностях дознается читатель, самым милым образом увековечил свои труды, воздвигнув алюминиевую статую Луи Филиппа в качестве препятствия на пути нового наводнения — и что же осталось? Непревзойденное цветение поэзии и искусства!
Трудно сказать, насколько г. Тард в первой части своей истории потешается над механистической точностью и лишенными вдохновения схемами своих соотечественников и в какой степени их разделяет. В целом он, как кажется, предполагает, что люди и впрямь могут построить окончательный план действий, претворить его в жизнь и навсегда установить определенный порядок, тем самым обеспечив будущие элегантные променады в цветнике искусств; для типичного же англичанина весь шарм планирования и выполнения состоит в неискоренимой, врожденной, инстинктивной убежденности в том, что свои планы он никогда не исполнит, а вместо этого случится нечто совершенно иное, какая-то рискованная и счастливая неожиданность. Г-н Тард также привносит в свой мир неожиданность, но не ту коварную неожиданность, что порождается внутренними различиями между всеми людьми и всеми предметами; его неожиданность приходит извне. Не успевает прекрасное и очаровательное Человечество приятно, рационально, с дивным вкусом разместиться в своих студиях и салонах, за зелеными ломберными столиками и табльдотами, в уютных cabinets particuliers ресторанов — как солнце гаснет!
Сама идея угасания солнца содержит невероятные изобразительные возможности, и г. Тарду, должно быть, пришлось приложить немалые усилия, чтобы сдержать воображение в узде и избежать резкой дисгармонии с иронической легкостью предшествующих пассажей. При мысли о солнце, которое корчится в таинственной ледяной хватке и меняет цвета в небесах потемневшего, ошеломленного, охваченного ужасом мира, возникают образы колоссальной мощи и величия. Перед мысленным взором встают видения погруженных во тьму городов и огромных, еле различимых, бегущих куда-то людских толп; широкие просторы замерших в леденящей жути полей, умолкшие в страхе последнего затмения звери, и среди потерянных созданий дня — летучие мыши и птицы ночи, в непонимании скользящие на своих бесшумных крыльях. И после внезапное зрелище бесчисленных звезд, открытых опустевшим солнечным троном; но в небесах уже громоздятся, вновь скрывая звезды, темные массы грозовых туч, по всему миру с шелестом проносится ветер, а затем первые, еще мелкие хлопья, и вторжение крутящихся снеговых вихрей в тусклый свет ламп, окон, рано загоревшихся уличных фонарей… Дрожь холода, руки запахивают пальто и шубы, слепое бегство в убежища, к спасительному огню — пламенеют огни… Красные отблески огня на лицах, взгляды искоса на окна, стенающие под порывами ветра, дверь прогибается под яростными ударами чужих, оставшихся снаружи: «Мы не можем пустить сюда всех». Тьма сгущается, крики на улице стихают, и вот уже не остается ничего, кроме шороха непрестанного снегопада, засыпающего город от крыш до тротуаров. Время от времени бессвязный разговор обрывается, только в недвижной тишине почти беззвучно и непреклонно наползает снег. «Там, внизу, осталось немного еды», — слышится голос. «Не стоит оставлять ее слугам… Лучше припрятать все наверху. Кто знает, сколько дней нам придется здесь провести». Что и говорить, реалистическое описание даст мрачные картины, продолжение рассказа чревато растущими сложностями. Г-н Тард правильно сделал, едва затронув этот эпизод и ограничившись заурядными пиротехническими эффектами красных, желтых, зеленых и голубых тонов; люди у него спасаются и умирают, как марионетки под бумажными снежинками украшенной к Рождеству витрины, а после роковой перемены он как ни в чем не бывало возвращается к прежнему светскому тону. Меткая шутка о выносливости натурщиц и легкий намек на оздоровительное действие модных декольте свидетельствуют о его успехах на этом поприще; упоминание гостиничной мебели, разбросанной по передовым моренам возвращающихся
альпийских ледников, служит удачной щепоткой приправы реалистичности, которая в большом количестве испортила бы все блюдо.Если всерьез задуматься о таком явлении, как угасание солнца, станет очевидна безнадежная самонадеянность всякой мысли о том, что человечество в силах избежать такого быстрого и абсолютного конца. Наша раса в целом вела бы себя так, как отдельный человек, настигнутый внезапным апоплексическим ударом. Мы почувствовали бы себя как-то странно, опустились бы в кресла, стараясь унять непонятную боль, пробормотали бы нечто глупое или неразборчивое и с одним-двумя неловкими жестами отошли бы в мир иной. Но г. Тард в свойственной ему фантастической и иронической манере издевается на нашей тщеславной верой в возможности человеческой расы, которая якобы оказывается способна на различные организованные и обдуманные меры. «Толпы» людей бегут в Каменистую Аравию и Сахару и свершают там чудеса сопротивления. Является героический вождь и спаситель, Мильтиад; он проповедует неотроглодитизм, любит несравненную Лидию и уводит остатки человечества под землю. Тут г-н Тард приходит к своей главной идее, идее обращенного внутрь мира и людей, что поколение за поколением следуют за слабеющим теплом, спускаясь по галереям и туннелям к земному ядру. И эту мысль он облекает в самую прекрасную, богатую и значимую из своих фантастических тканей.
В его блистательно расшитом узоре красной нитью проходит образ воображаемого историка, который полностью удовлетворен новыми условиями жизни. Земля превращена в бесконечные соты, все прочие формы жизни, помимо человека, уничтожены, а наша раса стала общиной, что обретается на высокой ступени счастья и довольства, постоянно используя социальную «тонику». Наполовину насмешливо, наполовину одобрительно, г-н Тард намечает здесь новую концепцию человеческих взаимоотношений и наводит нас на раздумья своей отстраненной критикой современных социальных нравов. Он легко и непринужденно касается глубоких вопросов общественного устройства; именно в этих рассуждениях наиболее явственно звучит мысль нашего автора. Можно только пожалеть о том, что он не до конца использовал счастливую возможность изобразить все социальные типы современности в виде вмерзших в лед ископаемых; превосходные и беглые замечания о крестьянах и рабочих заставляют желать большего. С уверенностью мыслителя, всесторонне рассмотревшего проблему, он отвергает предположение, будто «общество покоится на обмене услуг» — и ясно выражает то, что многие из нас, вероятно, только смутно начинают осознавать: «природа общества состоит в психическом обмене и взаимодействии». Сказанное далее посеет семена немаловажных размышлений в любом уме, настроенном на восприятие идей г. Тарда. Это и есть средоточие его мысли, ее истинная сущность; все остальное в этой небольшой книге служит для нее лишь одеянием, украшением и покровом. Многие из нас, как мне кажется, мечтают о человеческих сообществах, объединенных не юридическими нормами и торговлей услугами, но общими интересами и единым творческим началом; поэтому я без колебаний подчеркиваю и отмечаю на полях сокровенную идею г. Тарда. Спустя страницу или две он вновь надевает ироническую маску и подшучивает над племенем «социологов, самых неуживчивых из всех людей». Насмешки, колоритные намеки, фантазии, прихотливые философские наблюдения непрерывно и восхитительно сменяют друг друга до самого финала книги; но сквозь поверхностный слой их неизменно просвечивает, исчезая и появляясь снова, определенное авторское намерение — и читатель закрывает книгу по меньшей мере наполовину убежденным неотроглодитом, проникнутым страстным интеллектуальным сожалением при мысли о многообразных занятиях этого недостижимого мира и сияющей в нем любви. Описание развития науки и в особенности троглодитской астрономии, лишенной своего материального воплощения — замечательный каприз интеллектуальной фантазии, тогда как в философском видении медленного сгущения человеческой жизни в конечную форму единственного всеведущего и потому совершенно погруженного в себя, созерцательного существа, существа, отринувшего завесу времени, содержится одновременно и нечто глубоко вероятное, и своего рода колоссальная и абсурдная чудовищность. Надеюсь, мне простят личную нотку, так как я замечаю интересную параллель между этим Последним Человеком, обратившимся в сталактит философом г-на Тарда, и неким Великим Лунарием, которого я в свое время вывел в книге «Первые люди на Луне». Та же мысль, припоминаю, встретилась мне в сочинении Мережковского, название которого с тех пор стерлось из моей памяти… Но я не стану останавливаться на этом странно привлекательном и глубоко укоренившемся представлении. В данном случае мне подобает, думается, всего лишь привлечь внимание читателя — минуя легкость и забавную поверхностность вводной части этой книги, а также несколько разочаровывающее на первый взгляд, но в литературном смысле оправданное описание катастрофы — к этим темным, но любопытным и содержательным пещерам, туннелям и подземным галереям, где таится трудноуловимая, настоящая мысль г-на Тарда — на благо тех, кто захочет последовать за нею, уловить ее и понять.
Г. ДЖ. УЭЛЛС
К концу XXV столетия доисторической эры, называвшейся когда-то христианской, относится, как известно, тот неожиданный крах, с которого ведет свое начало новое время, та счастливая катастрофа, благодаря которой ушел в землю, на благо человека, разлившийся поток цивилизации. Я вкратце расскажу об этом великом крушении и о спасении, на которое не надеялись и которого так быстро удалось достигнуть в течение нескольких веков героических и победоносных усилий. Разумеется, я не стану говорить об отдельных общеизвестных фактах; я отмечу лишь крупные черты этой истории. Но сначала следует упомянуть в нескольких словах о той степени относительного прогресса, на которой находилось уже человечество в период своей жизни снаружи, на поверхности земли, накануне этого великого события.
I. Благополучие
Апогей человеческого благополучия, в пошлом и поверхностном смысле слова, казался достигнутым. Уже в течение пятидесяти лет, со времени окончательного упрочения великой азиатско-американско-европейской федерации и ее бесспорного господства над варварскими племенами, неподдавшимися еще ассимиляции, разбросанными там и сям, на островах Океании и в центральной Африке, все страны, обращенные в провинции, наслаждались всеобщим и с тех пор ненарушимым миром. Для такой блестящей развязки нужно было, чтобы непрерывные войны продолжались, по крайней мере, полтораста лет. Но все эти ужасы были забыты; и от всех страшных битв между армиями в три-четыре миллиона солдат, между составленными из бронированных вагонов поездами, летавшими на всех парах и со всех сторон выпускавшими друг в друга снаряды, между подводными эскадрами, которые производили взрывы путем электричества, между флотилиями блиндированных воздушных шаров, которые захватывались посредством острог, прорывались воздушными торпедами и с облаков низвергались на землю, окруженные тысячами моментально раскрывавшихся парашютов, продолжавших даже при своем падении обмениваться выстрелами, — от всего этого воинственного безумия не осталось ничего, кроме поэтического и смутного воспоминания. Забвение — начало счастья, как страх — начало мудрости.
Благодаря совершенно исключительному обстоятельству, народы после этого колоссального кровопролития испытывали не оцепенение от истощения, а спокойствие от сознания выросшей мощи. Объясняется это следующим образом. Приблизительно в течение столетия комиссии, производившие освидетельствование новобранцев, порвав со слепой рутиной прошлого, заботливо отбирали и освобождали от военной службы, сделавшейся совершенно автоматической, наиболее крепких и хорошо сложенных молодых людей; под знамена же посыпали всех хилых и слабых, сил которых было вполне достаточно для выполнения упростившейся до последней возможности роли солдата и даже офицера низшего ранга. Это был разумный подбор, и историк не выполнил бы своего долга, если бы не похвалил с признательностью это нововведение, благодаря которому постепенно сформировалась несравненная красота теперешнего человечества. В самом деле, рассматривая теперь в витринах наших антикварных музеев эти странные коллекции карикатур, которые наши предки называли фотографическими альбомами, можно отметить, как громаден прогресс, сделанный человеческой внешностью, если только правда, что мы происходим от этих уродов и гомункулов, как это утверждает предание (заслуживающее во всяком случае доверия). К этой эпохе относится открытие последних микробов, еще не исследованных неопастеровской школой. Когда сделалась известной причина всех болезней, тогда уже недолго пришлось искать средств для их излечения; начиная с этого времени, чахоточные, ревматики и больные вообще сделались таким же редким явлением, каким когда-то были близнецы и честные виноторговцы; именно в эту эпоху исчез смешной обычай предлагать вопросы о здоровье, которыми были переполнены разговоры наших предков: «Как вы поживаете?.. Как ваше здоровье?». Только близорукость продолжала медленно прогрессировать вследствие чрезвычайной распространенности газет: не было ни одной женщины, ни одного ребенка, которые не носили бы пенсне. Впрочем, это временное неудобство в значительной мере компенсировалось успехом, который был сделан искусством оптики.