Оттепель
Шрифт:
— То же самое в театре! — воскликнула Танечка. — Три новые постановки — и не ходят… Играть абсолютно нечего! Искусство…
Ее прервал Сабуров:
— Вы правы, пора вспомнить, что есть искусство. Володя может говорить что угодно. Я не умею спорить. Но Рафаэль — это не цветные фотографии.
Володя все с той же легкой усмешкой ответил:
— Рафаэля теперь не приняли бы в Союз художников. Не все способны творить, как ты, — для двадцать первого века. Кстати, я сомневаюсь, что в двадцать первом веке кто-нибудь заинтересуется твоими шедеврами.
— Не говорите так, Владимир Андреевич! — тихо вскрикнула Глаша. — Его последний пейзаж — это просто удивительно!
— Все-таки я не понимаю Коротеева, — повторил Савченко. — Я с ним работаю
— Я читала роман, — сказала Соня, — и я вполне согласна с Коротеевым. Советский человек должен управлять не только природой, но и своими чувствами. А у Зубцова какая-то слепая любовь. Книга должна воспитывать, а не сбивать с толку…
Савченко от волнения опрокинул стакан.
— Не слепая, а большая. И вообще нельзя все раскладывать по полочкам…
Надежда Егоровна подумала: он-то ее любит. А Соня какая-то холодная. Не в меня, да и не в Андрюшу…
Может быть, виной тому было шампанское, но все заговорили сразу, перебивая друг друга. Сабуров что-то кричал о «силе цвета». Танечка, вскочив, повторяла: «Можете отрицать, но любовь — это любовь!» Володя, передразнивая ее, по-театральному заламывал руки.
Андрей Иванович подошел к окну и, глядя на снег, залитый едким белым светом, думал: не понимаю я Соню. Может быть, она это говорила, чтобы подразнить Савченко? Нет, она и без него так рассуждает… Наверно, она по-своему права. Не мне судить — слишком я стар для этого…
Соня, воспользовавшись общим оживлением, незаметно вышла из комнаты. Она прошла к себе и, не зажигая света, села на кровать. Ей хотелось хотя бы на минуту остаться одной. Она подумала: кажется, я теряю голову. Стоит ему поглядеть на меня — и я делаюсь какой-то неестественной, не могу ни говорить, ни думать. Это ужасно! Я должна с ним держаться как со всеми, иначе он будет меня презирать. Он снова хотел меня оскорбить, сказал, что я все раскладываю по полочкам. Это глупо. Если он так думает, он меня совершенно не понимает. Чувствовать я тоже могу. Даже слишком. Но я ненавижу драмы, именно ненавижу!..
В комнату тихо вошел Савченко. Он не видел Сони и, протянув руку, коснулся ее плеча, обнял, стал целовать.
— Ты с ума сошел! Сюда могут войти…
— Когда же ты перестанешь рассуждать? Если любишь…
Соня встала, зажгла свет, сердито на него посмотрела.
— Значит, не люблю. И знаешь, что? Не будем об этом говорить.
— Погоди… Я тебе сейчас все скажу…
— Ты уже сказал. Хватит! А теперь пойдем ко всем: заметят. Потом отец обидится. Сегодня его день…
Вскоре после этого все разошлись. Соня ни разу не посмотрела на Савченко и, прощаясь, не сказала ему ни слова.
Савченко шел мрачный, облепленный снегом и думал, что, спеша из клуба к Пуховым, он, как дурак, мечтал о счастье. Мне двадцать пять лет, молодость кончилась. Коротеев прав, когда называет меня романтиком, я все преувеличиваю, увлекаюсь, как мальчишка. Так жить нельзя. Может быть, Коротеев вообще прав? Почему придавать любви такое значение? Мне дали интересную работу. Тот же Коротеев мне доверяет. Впереди много испытаний: мы живем в необыкновенное время. Представляю себе: мальчишка, как я, страдал от несчастной любви весной в сорок первом. А потом он защищал Сталинград… Но, может быть, одно не исключает другого? Помню, как приехал в отпуск дядя Леня. Я ходил за ним по пятам, спрашивал, как стреляют из миномета, как наводят понтоны. А он мне раз сказал: «Гриша, девушку я встретил, счастье мое!..» И показал фото. Дядю Леню убили полгода спустя. Очень сложно жить… Вот я иду и все время думаю о Соне, поэтому и вспомнил дядю. А теперь даже нельзя к ней прийти. Может быть, она любит другого? Она ведь ни за что не скажет — гордая. А я не гордый, я готов каждому признаться: нашел счастье и потерял…
Соня сказала Надежде Егоровне, что у нее разболелась голова от шампанского. Завтра она встанет пораньше и приберет, а теперь нужно спать.
Она лежала, не раздевшись, и думала о Савченко.
Ясно, что я потеряла голову. Кажется, он тоже… Но почему у нас все разговоры кончаются ссорой? Характеры разные. Одной любви мало. Нельзя прожить жизнь с человеком, который тебя не понимает. Я не должна о нем думать. Конечно, он хороший — честный, прямой. Да и не в этом дело, просто я его люблю. Но человек должен управлять своими чувствами. В одном Савченко прав: противно, когда говоришь одно, а делаешь другое. Хорошо будет, если меня пошлют куда-нибудь подальше — на Урал или в Сибирь. Там как рукой снимет, убеждена… Но это слабость, могут оставить здесь, все равно выдержу. Это тоже экзамен — умею ли я владеть собой. Ясно, что умею. Но до чего тошно!..Володя сказал, что проводит Танечку. Жила она далеко, а последний автобус они пропустили. Володя мечтал о такси, но Танечка сказала, что слишком много пила, нужно проветрить голову. Володя злился: тоже удовольствие — шагать в этакую метель! А Танечка все время говорила: ей понравился отец Володи, он добрый и красивый, нечего смеяться, именно красивый — благородный; она не поняла, о чем говорил Сабуров, но он ей тоже понравился. Нельзя столько пить, после вина становится грустно; она несчастна — это как дважды два, но об этом не стоит думать.
Танечка сохранила детскую непосредственность, хотя ей было тридцать два года, из которых девять она проработала в различных театрах на периферии, сталкиваясь с людьми, пуще всего боявшимися наивности и душевной чистоты. Она работала старательно, считалась способной и постепенно выдвинулась: теперь ей часто поручали главные роли. Но в душе она была глубоко несчастна.
Девочкой, когда она мечтала о театре, жизнь актрисы ей представлялась трагичной и величественной. Казалось, все последующее могло бы ее отрезвить. Она поняла, что таланта у нее нет, да и не так часто увидишь талантливых актеров. Для других — это ремесло и только. Она узнала интриги, склоки, халтурные концерты, маленькие комнаты в грязных гостиницах, легкие связи и тяжелую жизнь. Танечка погрустнела, лицо ее покрылось крохотными морщинками (она утешала себя: это от грима); внешне она примирилась со своей судьбой, но где-то в глубине сердца жила мечта: есть другая, большая жизнь, просто Танечка сбилась с дороги.
Давно, семь лет назад, она хотела отравиться, когда актер Громов, которого она обожала, сказал: «Нам нужно разойтись, мы друг другу осточертели». Громов был ее первой настоящей любовью, и в мыслях она его называла мужем. Потом пришли другие: Колесников, Бородин, Петя. Она научилась сходиться без иллюзий и расставаться так, чтобы не плакать. И с Володей она сошлась, не спрашивая себя, любит ли его, — от одиночества. И потом — он просил, уговаривал, настаивал…
Он был с нею мил; если дразнил, то вовремя останавливался, умел развеселить: была в нем та легкость, которой ей не хватало. Когда она начинала жаловаться, что она бездарность, что нет ролей, что все ей опостылело, он отвлекал ее от грустных мыслей смешными анекдотами или злыми рассказами о знаменитых актерах, которых встречал в Москве. Иногда он ее сердил своими рассуждениями, а иногда она смеялась и забывала про свою тоску. Он ей говорил, что халтурят все, ничего в этом нет исключительного, репа, пожалуй, нужнее искусства, но никто не пишет репу с большой буквы и не устраивает драм, как служить репе, — просто сеют, рыхлят. Нужно жить, пока можно. А в жизни имеются и хорошие вещи — кусок синего неба в окне или гудок парохода ночью…
Они привыкли друг к другу. Когда Володя не приходил несколько вечеров подряд, Танечка скучала, нервничала. А он с удивлением говорил себе: ничего в ней нет, а мне она нравится…
Далеко до города! Метель не унимается. Володя злится. А Танечка говорит не умолкая.
— Скажи, какие картины у Сабурова?
— Дом и два дерева. Или дерево и два дома. Другого он не признает.
— Почему?
— Он говорит, что это живопись.
— А по-твоему?
— По-моему, он шизофреник. У него нигде никогда не купили ни одного этюда.