Отважный муж в минуты страха
Шрифт:
— Прекрасная вазочка, — сказала мама. — Ирисы будут в ней смотреться просто чудно.
Дед со значением и гордостью подмигнул внуку, мол, молодец, парень, порадовал мать. «Дедуля, дедуля, — подумал Саша, — если бы ты знал…
Велик и могуч закон подлости, — снова пришло ему в голову. — Еще более могуча ложь, частью которой ты стал. Высокопарно, старичок, противно, но точно. Ложь — сильное средство. Но неужели твои кукловоды не понимают, что мы так привыкли ко лжи, что даже сильные ее дозы на нас уже не действуют».
15
Толян благородный, так стал называть приятеля Сташевский после той истории с прикрытием его от Светланы; не просто называть, но и думать о нем стал именно так: благородный Толя Орел. Виделись они в агентстве не каждый день, но когда сталкивались, дружили.
И вдруг Толя неурочно позвонил и предложил попить пивка, и голос у него был такой, что Саша, отодвинув дела, немедленно согласился.
Двинулись на знакомое место, в парк Горького,
Устроились за тем же Сашиным столиком, под выцветшим полосатым полотняным зонтом. Со шпоканьем и пеной вскрыли жестянки, чокнулись, хлебнули, и Толя заговорил.
Первым делом сообщил, что его посылают в Индонезию заведующим Бюро АПН. Саша поздравил и, про себя молниеносно и мелко — сам понял, что мелко, — приятелю позавидовал: «Всем обламывается, кроме меня». А потом Анатолий признался, что у него проблема. Он мечтал улететь в Джакарту с женой Ольгой и маленьким Петькой, собрались они на «этот положенный поганый медосмотр», и тут, «представь, старик, моя дура Ольга призналась, что беременна уже около полутора месяцев». Саша снова его поздравил, но Толя мотнул головой, что поздравлять его не с чем, скорее, наоборот. Беременных в загранкомандировки, тем более в далекую Индонезию, не посылают, гинеколог положение жены просечет на раз и выдаст ей на поездку бекар, то есть отказ. (Толя частенько использовал в речи терминологию музыкантов, в юношестве он играл на саксофоне, имел могучую дыхалку и упругие губы.) Ольга, продолжил Анатолий, не против ребенка, но еще больше она мечтает об Индонезии; остров Бали, пальмы и сиреневый океан снятся ей ночами. Саша кивнул и ответствовал, что насчет острова Бали и океана он Ольгу понимает, но как быть с ребенком? «Понимаешь, — сказал Толя, — сидеть в Союзе, ждать, пока она родит, — глупо, пошлют другого. Ольга, она умная, она согласна на эту херню, на аборт; она правильно говорит, что Петька у нас уже есть, парень трудный, хулиганистый, точь-в-точь, как я в детстве, и, как говорится, дай бог хоть одного по-человечески на ноги поставить, второго сейчас не потянем». Саша не совсем понял, что значило, по-Толиному, «поставить на ноги по-человечески», но все-таки снова кивнул. «Аборт так аборт», — подумал он, вспомнил Светку, их недозрелые отношения и почувствовал, насколько Толян взрослее и солиднее его по жизни.
Орел взял паузу и, сделав Сташевскому знак оставаться на месте, отошел за новой порцией пива. Разговор приближался к вершине, требовалось горючее для нового рывка.
— В том-то и проблема, Санек, — сказал он, возвратившись к столу, сдул пену со свежеоткрытой банки, совершил жадный длинный глоток и закончил мысль: — В обычной поликлинике или там горбольнице аборт мы сделать не можем.
— Почему? — не к месту умно спросил Саша.
— Потому что я нашу систему знаю: обязательно капнут в агентство, что так и так, специально пошла на аборт, чтоб уехать за границу.
Какую конкретно систему имел в виду Анатолий, когда упомянул о «нашей системе», Сташевский уточнять не стал, но задал еще один умный вопрос: «Ну, капнут, и что дальше?» Толик взглянул на приятеля с недоумением — притворяется или совсем дурачок? «Вонь пойдет, Санек, партийные возбудятся, кадры, ГБ — все сделают так, чтобы Ольгу на выездной комиссии зарубить. По злобе зарубят, по дурости, по зависти, по старой памяти». «Партийные-то тут при чем? — удивился Саша. — Перестройка же, они теперь вроде как не при делах». «Вот-вот, именно вроде как, — усмехнулся Анатолий. — А кадры, а ГБ — они из кого состоят? Вот именно, все пока сплошь члены или бывшие. Я, кстати, тоже из бывших, знаю, Санек». Толя снова затянулся пивом, а Саша сообразил, что дружок его боится тех же перцев, что и он; это было даже забавно: оба, значит, работали на ГБ и оба ГБ боялись. Спросить его, что ли, об этом, прямо вот так, в лоб? Что-то ты, мол, Толик, темнишь, колись, друган, сыпься, кто в ГБ персонально тебя курирует — не Альберт ли? Особого значения Толино признание для Саши, пожалуй, не имело и ничего в его жизни не меняло, но если бы Орел раскрылся, было бы заманчиво хоть в чем-то Альберта прищемить. Разумеется, для Орла он не Альберт, а какой-нибудь Семен, Ахмед или вообще Пушкин, но все же, все же, сопоставив описания конспиративных квартир и внешности куратора, они бы вдвоем его вычислили, и это было бы забавно, а, может, и пользу бы принесло. Но как, спохватился Саша, спрашивать Тольку какими словами его разоружать? «Парадокс, — подумал он, — мы друзья, но признаться друг другу в том, что оба пашем на ГБ, не можем, мешает подписанная бумага — Толя тоже наверняка подписал — и все тот же въедливый страх. А вдруг Толя не ГБ? Маловероятно, но вдруг? Тогда любым наводящим, тем более прямым вопросом ты, Сашок, выдашь самого себя и окажешься в дерьме, потому что для любого нормального человека стукач всегда есть дерьмо. (Ты-то не стукач, Сашок, успокойся, ты агент и почти разведчик, но не непосвященным нюансы не объяснишь, для них, если узнают, ты все равно будешь стукачом.) А если Толик все-таки ГБ, если ты откроешься, а он
по долгу службы тебя же и заложит тому же Альберту?» Саша заколебался и лишь в последний момент четко прозрел истину: ты, агент, никому не имеешь права доверять, ни другому агенту, ни врагу, ни другу — и первых, и вторых, и третьих, и четвертых ты обязан только подозревать. Твоя жизнь будет продолжаться уродливо, косо и криво; ты раньше других постареешь и обозлишься на весь мир. Открытие было тошнотным, но оно состоялось; добавило ему отвратительной житейской мудрости и наверняка морщин; с человеческим любопытством к себе было покончено.Толик с легким звяком зашвырнул опустевшую жестянку в урну и посмотрел ему в глаза. Круглолицый, краснощекий, с гладкой кожей, туго натянутой на крупный череп, он походил на диккенсовского Пиквика, на тот его добродушный образ, что с детства нарисовал для себя Саша. «Нужна твоя помощь, старик», — сказал Анатолий голосом, не терпящим отказа. «Классный он все-таки мужик», — двумя минутами раньше оценил бы друга Саша; теперь, после недавнего открытия, он был обязан думать о нем прохладнее, но все равно хотел помочь.
Тем более что уже догадался, о какой помощи может идти речь.
Младший брат отца Михаил Васильевич Сташевский заведовал гинекологией в 61-й московской больнице; договориться с ним по-свойски об операции без огласки не составит особого труда, решил Саша. «Я попробую», — сказал он Анатолию, и Орел без пустословий, крепким пожатием руки выразил ему свою мужскую благодарность.
В тот же вечер дома Саша застал отца и деда, мамы не было — для разговора об аборте лучшей ситуации не придумать.
Отец воспринял просьбу в штыки, сразу начал едко острить и противно доказывать, что ради какого-то замечательного мифического Орла он Михаила просить не будет, что все это нечестно, в обход правил и пахнет обманом советской власти, а он с советской властью никогда не ссорился и впредь собирается жить в спокойном согласии. Саша попытался поспорить, но его аргументы словно плеснули бензина в костер: полыхнул серьезный и нервный конфликт, слегка приглушенный — соседи же кругом! — но жутко принципиальный.
Дед не влезал, пил чай, как всегда, из большой кружки, грел об нее по лагерной привычке большие свои ладони и изредка по-свойски подмигивал внуку Сашке выцветшими глазами из-под седых бровей — все, что замышлялось и делалось против родной советской власти, ему было во благо. К тому же он хорошо знал характер своего зятя Григория. Подожди, Сашок, означало подмигивание, дай отцу выпустить пар, поглядим, что будет в финале. Воодушевленный такой солидарностью, Саша погонял скандал с горы и вспоминал очередную чудесную историю, поведанную дедом.
В лагере за Уралом его свалил тиф; десять дней между жизнью и смертью он, распластанный навзничь, доходил в карантинном бараке. Через десять дней стало ясно, что от болезни не умрет, но и к жизни — на баланде и скудной пайке — вряд ли вернется. Однажды скрипнула барачная дверь, и, развалив щель, в бокс влез брюхатый начальник лагеря Бачко — на голове кепка-аэродром, на плечах серый макинтош, под мышкой дубовый веник для бани. «Валяешься, падаль! — с ходу, с матерком и напором, заорал он на деда. — Притворяешься, бла-бла-бла, враг народа, что сильно больной! Нич-чего, предатель, бла-бла-бла! Залеживаться мы тебе тут не дадим. Скоро, бла-бла-бла, сдохнешь — выкинем тебя на погост, в тундру, на болото. К червям тебе дорога, бла-бла-бла, к червям, политическая ты сволочь!» Дед зашевелил губами, ответить ничего не смог и от слабости отключился. А когда пришел в себя, увидел, что Бачко уже нет, а на полу, у ножки деревянного топчана стоит пол-литровая бутылка с чем-то белым. Дотянувшись до нее, из последних человеческих сил вырвал зубами бумажную затычку и сделал глоток — молоко! жизнь! И заплакал от непонимания и обиды; лежал и думал: за что ему такие честь и человеколюбие? За что к нему, последнему политическому доходяге, который отбывает по 58-й, снизошел сам начальник лагеря, считавшийся всеми палачом и скотиной? Разве что за то, что он, Илья Сташевский, неплохой шахматист и выиграл у начальника Бачко партию на общелагерном турнире в честь дня рождения товарища Сталина? Возможно. Или за то, что начальник, перехватив письма-просьбы деда товарищу Берии, знает о полной невиновности добровольца и зэка Сташевского? Может, и так. Или за то, что Бачко совсем не таков, каким кажется, что тоска и смерть здесь таким Бачко без шахмат и общения с нормальными людьми? И такое вполне могло быть. Всю свою жизнь дед пытался расшифровать поступок начальника, но так и не смог распознать его до конца. Как и не научился категорически приговаривать в собственном мнении людей, потому что с той самой истории всегда допускал, что под мышкой у самого последнего негодяя может обнаружиться для тебя бутылка молока.
Он оказался прав. Через полчаса скандального спора, когда потерявший надежду Саша плюнул и ушел в свою комнату, к нему постучал отец. «Успокойся, — потребовал он от Саши, будто все это время скандалил не сам, — уж если твой Орел так хорош и так высоко летает… Только звонить Михаилу и договариваться с ним ты будешь сам!.. Впрочем, можешь сослаться и на меня…» Что на него подействовало: молчаливое неодобрение деда, собственный переменчивый характер или твердость сына, было уже не важно. Саша не сказал спасибо, вроде как было не за что, бросил короткое: «Я понял».