Отверженные. Том II
Шрифт:
Между стеной дома и самым далеким от кабачка краем баррикады была оставлена щель, достаточная для того, чтобы в нее мог пройти человек, — таким образом, выход был возможен. Дышло омнибуса поставили стоймя и привязали веревками; красное знамя, прикрепленное к этому дышлу, реяло над баррикадой.
Малая баррикада Мондетур, скрытая за кабачком, была незаметна. Обе соединенные баррикады представляли собой настоящий редут. Анжольрас и Курфейрак не сочли нужным забаррикадировать другой конец улицы Мондетур, открывавший через улицу Проповедников выход к Центральному рынку, без сомнения, желая сохранить возможность сообщаться с внешним миром и не очень боясь нападения со стороны опасной и труднопроходимой улицы Проповедников.
Таким образом, если не считать этого выхода, который Фолар на своем военном языке назвал бы «коленом траншеи», а также узкой щели, оставленной на улице Шанврери, внутренность баррикады, где кабачок образовывал резко выступавший угол, представляла собой неправильный четырехугольник, закрытый со всех сторон. Между большим заграждением
Вся работа была произведена без помехи, меньше чем за час; перед горсточкой этих смельчаков ни разу не появилась ни меховая шапка гвардейца, ни штык. Изредка попадавшиеся буржуа, которые еще отваживались пройти по улице Сен-Дени, ускоряли шаг, взглянув на улицу Шанврери и заметив баррикаду.
Как только были закончены обе баррикады и водружено знамя, из кабачка вытащили стол, на который тут же взобрался Курфейрак. Анжольрас принес квадратный ящик, и Курфейрак открыл его. Ящик был набит патронами. Даже самые храбрые, когда они увидели патроны, вздрогнули, и на мгновение воцарилась тишина.
Курфейрак раздавал их улыбаясь.
Каждый получил тридцать патронов. У многих повстанцев был порох, и они принялись изготовлять новые патроны, забивая в них отлитые пули. Бочонок пороха стоял в сторонке на столе у дверей, и его не тронули, оставив про запас.
Сигналы боевой тревоги, разносившиеся по всему Парижу, все не умолкали, но, превратись в конце концов в однообразный шум, уже не привлекали внимания. Этот шум то удалялся, то приближался с заунывными раскатами.
Все не спеша, с торжественной важностью, зарядили ружья и карабины. Анжольрас расставил перед баррикадами трех часовых: одного на улице Шанврери, другого на улице Проповедников, третьего на углу Малой Бродяжной.
А когда баррикады были построены, места определены, ружья заряжены, дозоры поставлены, тогда, одни на этих страшных безлюдных улицах, одни, среди безмолвных и словно мертвых домов, в которых не ощущалось признаков жизни, окутанные сгущавшимися сумерками, оторванные от всего мира, в этом мраке и тишине, в которой чудилось приближение чего-то трагического и ужасного, повстанцы, полные решимости, вооруженные, спокойные, стали ждать.
Глава шестая.
В ожидании
Что делали они в часы ожидания?
Нам следует рассказать об этом, ибо это принадлежит истории.
Пока мужчины изготовляли патроны, а женщины корпию, пока широкая кастрюля, предназначенная для отливки пуль, полная расплавленного олова и свинца, дымилась на раскаленной жаровне, пока дозорные, с оружием в руках, наблюдали за баррикадой, а Анжольрас, которого ничем нельзя было отвлечь, наблюдал за дозорами, Комбефер, Курфейрак, Жан Прувер, Фейи, Боссюэ, Жоли, Баорель и некоторые другие отыскали друг друга и собрались вместе, как в самые мирные дни студенческой дружбы. В уголке кабачка, превращенного в каземат, в двух шагах от воздвигнутого ими редута, прислонив заряженные и приготовленные карабины к спинкам стульев, эти прекрасные молодые люди на пороге смертного часа начали читать любовные стихи.
Какие стихи? Вот они:
Ты помнишь ту пленительную пору,Когда клокочет молодостью кровьИ жизнь идет не под гору, а в гору, —Костюм поношен, но свежа любовь.Мы не могли начислить даже сорок,К твоим годам прибавив возраст мойА как нам был приют укромный дорог,Где и зима казалась нам весной!Наш Манюэль тогда был на вершине,Париж святое правил торжество,Фуа гремел, и я храню донынеБулавку из корсажа твоего.Ты всех пленяла Адвокат без дела,Тебя водил я в Прадо на обедИ даже роза в цветниках бледнела,Завистливо косясь тебе вослед.Цветы шептались «Боже, как прелестна!Какой румянец! А волос волна!Иль это ангел низошел небесный,Иль воплотилась в девушку весна?»И мы, бывало, под руку гуляем,И нам в лицо глядят с улыбкой все,Как бы дивясь, что рядом с юным маемАпрель явился в праздничной красе.Все было нам так сладостно, так ново!Любовь! любовь! Запретный плод и цвет!Бывало, молвить не успею слово,Уже мне сердцем ты даешь ответ.В Сорбонне был приют мой безмятежный,Где о тебе всечасно я мечтал,Где пленным сердцем карту Страсти нежнойЯ перенес в студенческий квартал.И каждый день заря нас пробуждалаВ душистом нашем, свежем уголке.Надев чулки, ты ножками болтала,Звезда любви — на нищем чердаке!В те дни я был поклонником Платона,Мальбранш и Ламенне владели мной.Ты, приходя с букетом, как Мадонна,Сияла мне небесной красотой.О наш чердак! Мы, как жрецы, умелиДруг другу в жертву приносить сердца!Как, по утрам, в сорочке встав с постели,Ты в зеркальце гляделась без конца!Забуду ли те клятвы, те объятья,Восходом озаренный небосклон,Цветы и ленты, газовое платье,Речей любви пленительный жаргон!Считали садом мы горшок с тюльпаном,Окну служила юбка вместо штор,Но я простым довольствуясь стаканом,Тебе японский подносил фарфор.И смехом все трагедии кончались:Рукав сожженный иль пропавший плед!Однажды мы с Шекспиром распрощались,Продев портрет чтоб раздобыть обед.И каждый день мы новым счастьем пьяны,И поцелуям новый счет я вел.Смеясь, уничтожали мы каштаны,Огромный Данте заменял нам стол.Когда впервые, уловив мгновенье,Твой поцелуй ответный я сорвал,И, раскрасневшись, ты ушла в смятенье, —Как побледнев, я небо призывал!Ты помнишь эти радости печали,Разорванных косынок лоскуты,Ты помнишь все, чем жили, чем дышали,Весь этот мир, все счастье — помнишь ты?Час, место, ожившие воспоминания юности, редкие звезды, загоравшиеся в небе, кладбищенская тишина пустынных улиц, неизбежность неумолимо надвигавшихся событий — все придавало волнующее очарование этим стихам, прочитанным вполголоса в сумерках Жаном Прувером, который, — мы о нем упоминали, — был чувствительным поэтом.
Тем временем зажгли плошку на малой баррикаде, а на большой — один из тех восковых факелов, которые на масленице можно увидеть впереди колясок с ряжеными, отправляющимися в Куртиль. Эти факелы, как мы знаем, доставили из Сент-Антуанского предместья.
Факел был помещен в своего рода клетку из булыжника, закрытую с трех сторон для защиты его от ветра и установлен таким образом, что весь свет падал на знамя. Улица и баррикада оставались погруженными в тьму, и было видно только красное знамя, грозно освещенное как бы огромным потайным фонарем.
Этот свет придавал багрецу знамени зловещий кровавый отблеск.
Глава седьмая.
Человек, завербованный на Щепной улице
Наступила ночь, а все оставалось по-прежнему. Слышался только смутный гул, порой ружейная стрельба, но редкая, прерывистая и отдаленная. Затянувшаяся передышка свидетельствовала о том, что правительство стягивает свои силы. На баррикаде пятьдесят человек ожидали шестидесяти тысяч.
Анжольрасом овладело нетерпение, испытываемое сильными душами на пороге опасных событий. Он пошел за Гаврошем, — тот занялся изготовлением патронов в нижней зале при неверном свете двух свечей, поставленных из предосторожности на прилавок, так как на столах был рассыпан порох. На улицу от этих двух свечей не проникало ни одного луча. Повстанцы позаботились также о том, чтобы не зажигали огня в верхних этажах.
В эту минуту Гаврош был очень занят, и отнюдь не одними своими патронами.
Только что в нижнюю залу вошел человек со Щепной улицы и сел за наименее освещенный стол. При распределении оружия ему досталось солдатское ружье крупного калибра, которое он поставил между колен. До сих пор Гаврош, отвлеченный множеством «занятных» вещей, не замечал этого человека.
Когда он вошел, Гаврош, восхитившись его ружьем, машинально взглянул на него, потом, когда человек сел, мальчишка опять вскочил. Тот, кто проследил бы за ним до этого мгновения, заметил бы, что человек со Щепной улицы внимательно наблюдал решительно за всем происходившим на баррикаде и в отряде повстанцев; но, едва войдя в залу, он погрузился в сосредоточенную задумчивость и, казалось, перестал замечать окружающее. Мальчик подошел к задумавшемуся человеку и начал вертеться вокруг него па цыпочках, как это делают, когда боятся кого-нибудь разбудить. В то же время на его детском лице, дерзком и рассудительном, легкомысленном и серьезном, веселом и скорбном, замелькали издавна известные гримасы, которые обозначают: «Вздор! Не может быть! Мне померещилось! Разве это не… Нет, не он! Конечно, он! Да нет же!» и т.д. Гаврош раскачивался па пятках, сжимал кулаки в карманах, вытягивал шею, как птица, и выпячивал нижнюю губу-свидетельство того, что он пустил в ход всю свою проницательность. Он был озадачен, нерешителен, неуверен, убежден, поражен. Ужимками своими он напоминал начальника евнухов, отыскавшего на невольничьем рынке среди дебелых бабищ Венеру, или знатока, распознавшего среди бездарной мазни картину Рафаэля. Все в нем пришло в движение: инстинкт его что-то учуял, ум его что-то сопоставлял. Было очевидно, что Гаврош сделал важное открытие.