Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Отверженные

Гюго Виктор

Шрифт:

После осмотра деревца Толомьес воскликнул: «Предлагаю ослов!» и, сторговавшись с погонщиком, они отправились в обратный путь на ослах через Ванвр и Исси. В Исси произошел эпизод. Парк, национальная собственность, находившийся в то время во владении подрядчика Бургена, оказался случайно открытым. Компания прошла за ограду, посетила грот с куклой анахорета, позабавилась эффектами пресловутого зеркального кабинета, этой циничной затеей, достойной сатира, сделавшегося миллионером, или Тюркаро, превращенного в Приапа{96}. Затем усердно покачались на качелях, подвешенных на двух каштановых деревьях, воспетых аббатом Берни{97}. Качая поочередно красавиц, что, кроме общего смеха, имело последствием драпирование летающих юбок прелестными складками, которые были бы находкой для Греза{98}, Толомьес, тулузец и немного испанец, так как Тулуза двоюродная сестра Толозы, спел меланхоличным голосом старинную испанскую песнь gallera,

вероятно, вдохновленную какой-нибудь красавицей, раскачиваемой во весь дух на веревке между двумя деревьями.

Joy de Badajoz, Amor me llama. Toda mi alma, Es en mi ojos, Porque euscnas A tuspiernas… [10]

Фантина одна отказалась качаться.

— Терпеть не могу, когда напускают на себя такую важность, — довольно ядовито пробормотала Февурита.

После катания на ослах устроили новое развлечение: через Сену поехали на лодке в Пасси, а оттуда прошли пешком до заставы Звезды. Они были на ногах, если читатель не забыл, с пяти часов утра. Что за беда! Как говорила Февурита: «В воскресенье не бывает усталости; усталость тоже отдыхает по воскресеньям». Часов около трех четыре пары летали с русских гор, сооруженных в то время на холмах Божон и извилистые вершины которых виднелись над макушками деревьев Елисейских полей.

10

Я из Бадахоса. Любовь меня зовет. Вся душа моя В моих глазах, Когда ты показываешь Свои ножки (исп.).

Время от времени Февурита восклицала:

— Сюрприз! Требую сюрприза!

— Вооружитесь терпением, — отвечал Толомьес.

V. У Бомбарда

Насытившись катанием с русских гор, решили насытиться и обедом; гуляющая компания, слегка усталая, зашла в кабачок Бомбарда, заведение, устроенное на Елисейских полях знаменитым трактирщиком Бомбардом, вывеска которого красовалась в то время на улице Риволи, рядом с пассажем Делорм. Они заняли большую, но некрасивую комнату, с альковом и постелью в углублении (ввиду переполненности кабачка в воскресный день, пришлось смириться и согласиться на это помещение). Из двух окон сквозь стволы вязов можно было видеть набережную и реку; горячие лучи августовского солнца заливали окна; в комнате было два стола: на одном громоздилась гора букетов вперемежку с женскими и мужскими шляпами; четыре пары сидели вокруг второго стола, заставленного блюдами, тарелками, стаканами, кувшинами пива и бутылками вина; на столе было мало порядка, но и под столом было не лучше. Мольер сказал:

Выделывали такой трик-трак ногами под столом, Что гром гремел, дрожало все кругом.

Вот в каком состоянии в половине пятого пополудни продолжалась идиллия, начавшаяся в пять часов утра. Солнце склонилось к западу, и аппетит угасал.

Елисейские поля, залитые солнцем и толпой, представляли только пыль и свет — две вещи, из которых состоит слава. Мраморные кони Марли взвивались на дыбы в золотистом тумане. Эскадрон блестящих лейб-гвардейцев, с оркестром во главе, спускался вниз по авеню Нелльи; белый флаг, слегка алея под лучами заката, трепетал над куполом Тюильри; площадь Согласия, вернувшая себе старое имя площади Людовика XV{99}, кишела довольными лицами гуляющих. Многие были украшены серебряными лилиями на белой муаровой ленте, не исчезнувшими еще из петличек в 1817 году. Тут и там хороводы девушек, окруженные стеной аплодирующих зрителей, плясали под звуки известной бурбонской песни, громившей Сто дней и имевшей припевом:

Верните нам отца из Гента, Верните нашего отца.

Кучки рабочих в праздничных платьях и некоторые, по примеру буржуа, тоже украшенные лилиями, бродили по Главной площади и площади Мариньи, играли в кольцо или кружились на каруселях; иные пили. Типографские ученики разгуливали в бумажных колпаках; из этих кучек несся смех. Все были веселы. Это, бесспорно, было время мира и радужных надежд. В эту эпоху префект полиции Англе в записке, специально составленной для короля, писал следующий отзыв о предместьях: «По здравому рассуждению, ваше величество, следует прийти к заключению, что со стороны этих людей бояться нечего. Они беспечны и ленивы, как кошки. Провинциальная чернь буйная, — но парижская совсем не такова. Это все народ малорослый. Пришлось бы сложить вместе двух блузников, чтобы вышел один гренадер вашего величества. Никакой опасности не может быть со стороны столичного простонародья». Замечательно, что рост еще убавился за последние пятьдесят лет. Население предместий Парижа стало еще меньше, чем до Революции. Оно не опасно. В сущности, это — добродушная

сволочь.

Префект полиции не думал о возможности превращения кошки во льва, а между тем это бывает, и это-то и есть одно из чудес Парижа. Кроме того, кошки, о которых с таким пренебрежением отзывался граф Англе, пользовались уважением древних республик. Это животное в их глазах было символом свободы, и, подобно Пирейской Минерве, на общественной площади Коринфа стояла колоссальная бронзовая статуя кошки. Наивная полиция Реставрации смотрела чересчур пристрастными глазами на парижскую чернь. Она вовсе не до такой степени «добродушная сволочь», как можно предположить. Парижанин занимает то же положение в отношении француза, в каком афинянин находился среди греков. Никто не спит крепче его, никто не выставляет так откровенно напоказ свою лень и легкомыслие, никто с виду так не забывает обид — но пусть на это не рассчитывают. Он беззаботен, но стоит славе поманить его, и он ринется, не останавливаясь ни перед какими препятствиями, лишь бы добиться цели. Дайте ему в руку пилу — и он сделает 10 августа; дайте ружье — и будет Аустерлиц. Он — орудие Наполеона и Дантона{100}. Идет речь об отечестве — он записывается в солдаты. Коснется вопрос свободы, — он строит баррикады. Остерегайтесь! Его гнев эпический, и блуза может драпироваться складками хламиды. Из первого попавшегося переулка Гренета он способен создать Кавдинское ущелье{101}. Когда пробьет час, блузник предместья вырастет, этот малорослый человечек встанет, и взор его примет грозное выражение, дыхание его превращается в ураган, и из этой жалкой, тощей груди вырывается буря, способная разметать снежные сугробы Альп. Благодаря союзу парижского предместья с армией Франция завоевала Европу. Блузник поет, — это его веселье. Измерьте его натуру его песнью. Пока он пел «Карманьолу»{102}, он разрушал только старый режим. Запел он «Марсельезу» — и освобождает мир.

Окончив эту заметку по поводу записки Англе, возвратимся к нашим четырем парам. Как мы уже сказали, обед близился к концу.

VI. Глава, где обожают друг друга

Застольная болтовня — любовная болтовня; и та и другая неуловимы; любовные речи — все то же, что бегущее облако, застольные речи — дым.

Фамейль и Далия напевали, Толомьес пил, Зефина смеялась, Фантина улыбалась. Листолье дул в деревянную дудку, купленную в Сен-Клу. Февурита нежно смотрела на Блашвелля и говорила:

— Блашвелль, я обожаю тебя.

Это вызвало вопрос со стороны Блашвелля.

— Что бы ты сделала, Февурита, если бы я перестал тебя любить?

— Что бы сделала я! — воскликнула Февурита. — Ах! Не говори этого даже в шутку! Если бы ты разлюбил меня, я бы кинулась на тебя и исцарапала, изорвала бы всего, облила бы тебя водой, заставила бы тебя арестовать.

Блашвелль улыбался сладкой улыбкой человека, самолюбие которого приятно пощекотали. Февурита продолжала:

— О, я буду кричать караул! Уж я с тобой не поцеремонюсь! Бездельник!

Блашвелль в упоении откинулся на спинку стула и самодовольно зажмурил глаза.

Далия, кушая за обе щеки, спросила под шумок у Февуриты шепотом:

— Ты очень обожаешь твоего Блашвелля?

— Я? Да я просто ненавижу его, — возразила Февурита тем же тоном, хватаясь за вилку. — Ах, как он глуп! Я влюблена в моего соседа. Вот это прелестный молодой человек, — ты не знаешь его? Сейчас видно, что у него призвание к театру. Я страсть люблю актеров. Как только он приходит домой, мать говорит: «О господи! Не будет мне теперь покоя от твоего крика! Да, у меня совсем голова от тебя раскалывается!» А он бродит по всему дому, заберется на чердак к крысам, словом, удаляется куда только может и поет, декламирует себе во все горло. Его слышно даже внизу! Он зарабатывает уже теперь по двадцать су в день, переписывая у адвоката бумаги. Это сын бывшего певчего церкви Сен-Жак-дю-О-Па. Ах! Как он мил! Он так обожает меня, что однажды, застав меня, когда я месила тесто для пышек, он сказал мне: «Мамзель, состряпайте оладьи из ваших перчаток, а я их съем». Одни артисты умеют говорить такие вещи. Ах! Что за милашка! Я начинаю терять по нему голову. А говорю Блашвеллю, что обожаю его; но как я лгу! Боже, как я лгу!

Февурита помолчала немного и продолжала:

— Знаешь ли, Далия, у меня хандра. Целое лето шел дождь, ветер раздражает меня, ветер не разгоняет тоски. Блашвелль жаден. На рынке ничего нет: горошка, и того не найдешь, просто не знаешь, что есть; у меня сплин, как говорят англичане; масло страшно вздорожало! Посмотри, какая гадость, мы обедаем в комнате, где стоит постель; это отравляет мне существование!

VII. Мудрость Толомьеса

Между тем одновременно одни пели, другие говорили — все голоса сливались в нестройный шум. Толомьес вмешался.

— Не будем говорить вздор, — воскликнул он. — Кто хочет блистать, должен взвешивать свои слова. Избыток импровизации отуманивает голову. Откупоренное пиво не пенится. Не спешите, господа. Соединим степенность с наслаждением. Будем есть с толком, говорить с расстановкой. Не спешите. Посмотрите на весну: когда она поспешит, непременно даст осечку. Избыток усердия губит цветы и плоды. Избыток усердия портит удовольствие хорошего обеда. Не стоит усердствовать, господа! Гримо де ла Реньер{103} разделял мнение Талейрана. В обществе вспыхнул мятеж.

Поделиться с друзьями: