Отверженные
Шрифт:
Господин Мадлен опять наклонился над конторкой, принялся за бумаги и спокойно перелистывал их, поочередно читая и делая заметки, как человек, погруженный в занятия. Наконец он обернулся к Жаверу:
— Ну, будет, Жавер, будет. В сущности, эти подробности очень мало меня интересуют. Мы только теряем время, а дела у нас спешные. Жавер, сходите немедленно к госпоже Бюзопье, которая торгует травами на углу улицы Сен-Сов. Скажите ей, чтобы она подала жалобу на ломового Пьера Шенлона. Этот скот чуть не раздавил ее с ребенком. Его надо проучить. Затем отправьтесь к господину Шарселе, на улицу Шампиньи. Он жалуется, что водосточная труба в соседнем доме льет прямо к нему дождевую воду, которая размывает фундамент его дома. Наконец, вы констатируете нарушение полицейских правил на улице Гибур у вдовы Дорис и на улице Гарроблан у г-жи Боссе и составите протоколы. Я задаю вам много работы. Ведь вы, кажется, уезжаете. Мне послышалось, вы говорили, что едете в Аррас по этому делу, дней через восемь или десять?..
— Раньше, господин мэр!
— Когда же?
— Я уже, кажется, докладывал господину мэру, что дело будет развираться завтра и что я уезжаю в дилижансе нынче же в ночь.
У Мадлена вырвалось
— Сколько же дней продлится это дело?
— Не более одного дня. Приговор будет произнесен завтра вечером, никак не позже. Но я не стану дожидаться приговора, дам свои показания и сейчас же назад.
— Хорошо, — сказал господин Мадлен и отпустил Жавера жестом руки.
Жавер, однако, не двинулся с места.
— Извините, господин мэр, но я должен кое-что напомнить вам.
— Что еще?
— То, что меня следует уволить.
Господин Мадлен встал.
— Жавер, вы честный человек, и я вас уважаю. Вы преувеличиваете свою вину. К тому же это обида, касающаяся меня одного. Жавер, вы достойны повышения, а не унижения. Я желаю, чтобы вы сохранили свое место.
Жавер взглянул на Мадлена своим честным взором, в глубине которого отражалась его совесть, мало просвещенная, но суровая и целомудренная, и молвил спокойным голосом:
— Этого я не могу допустить, господин мэр.
— Повторяю вам, что дело это касается меня одного.
Но Жавер, преследуя исключительно свою мысль, продолжал:
— Что касается преувеличения, то я вовсе не преувеличиваю. Вот как я рассуждаю: я осмелился вас подозревать. Но это еще ничего, ровно ничего. Мы, грешные, вправе подозревать, хотя, впрочем, подозревать стоящих выше нас — уже злоупотребление. Но ведь я что сделал? Без всяких доказательств, в порыве гнева, с целью отомстить, я донес на вас как на каторжника, на вас, человека уважаемого, мэра, представителя власти! Это серьезно, очень серьезно. Я оскорбил власть в вашем лице, я, агент этой власти! Если бы кто-нибудь из моих подчиненных поступил так, я не задумался бы объявить его недостойным службы и выгнать. Погодите, господин мэр, еще одно слово. Я часто был строгим в своей жизни — строгим к другим. Это было справедливо. Так и надо. Теперь же, если бы я не был строг к самому себе, все справедливые поступки моей жизни стали бы несправедливыми. К чему я должен щадить себя больше, чем других. Нет! Я был бы подлецом; и те, кто говорит: «Это мошенник Жавер!», были бы правы! Господин мэр, я не желаю, чтобы вы обошлись со мной снисходительно; достаточно эта доброта бесила меня, когда она относилась к другим. Мне ее не надо. Доброта, заключающаяся в том, чтобы давать предпочтение публичной женщине перед гражданином, полицейскому агенту перед мэром, по-моему, плохая доброта. По милости такой доброты общество приходит в расстройство. Господи! Как легко быть добрым; труднее всего быть справедливым. Поверьте — если бы вы оказались тем, чем я думал, я сам не был бы к вам добрым! О, посмотрели бы вы тогда! Да, господин мэр, я должен отнестись к себе, как я отнесся бы ко всякому другому. Когда я усмирял злоумышленников, когда я надзирал за мошенниками, я часто говорил самому себе: «Ну, уж если ты сам споткнешься, если когда-нибудь я тебя изловлю на чем бы то ни было — будь благонадежен!» И вот я споткнулся, я изловил себя на проступке — тем хуже для меня. Итак, я уволен, выгнан! И поделом! У меня есть руки, я буду работать, землю пахать, мне все равно. Господин мэр, интересы службы требуют примерного наказания. Я требую увольнения инспектора Жавера.
Все это было произнесено тоном покорным, гордым, отчаянным и убежденным, придавшим какое-то странное величие этому необыкновенно честному человеку.
— Посмотрим, — молвил господин Мадлен и протянул ему руку. Жавер отшатнулся и проговорил сумрачным голосом:
— Извините, господин мэр, этого не должно быть. Мэр не подает руки шпиону. Да, шпиону, — прибавил он сквозь зубы. — Раз я злоупотребил полицией, я шпион и не больше.
Он отвесил глубокий поклон и направился к двери. Там он обернулся и, не поднимая глаз, проговорил:
— Господин мэр, я буду продолжать службу, пока меня не заменят кем-нибудь.
Он вышел. Господин Мадлен остался погруженный в думы, прислушиваясь к этим твердым, уверенным шагам, удалявшимся по коридору.
Книга седьмая
ДЕЛО ШАНМАТЬЕ
I. Сестра Симплиция
Происшествия, о которых прочтут ниже, не все были известны в Монрейле. Но немногое, получившее гласность, оставило в этом городе такую по себе память, что было бы большим упущением не рассказать об этих событиях в малейших подробностях.
В этих подробностях читатель встретит два-три невероятных обстоятельства, которые мы, однако, сохраняем из уважения к истине.
Вслед за посещением Жавера господин Мадлен пошел, по своему обыкновению, навестить Фантину.
Но прежде чем войти к ней, он велел позвать сестру Симплицию.
Обе монахини, прислуживавшие в больнице, были лазаристки, как и все сестры милосердия, — звали их сестра Перпетуя и сестра Симплиция.
Сестра Перпетуя была простая, грубая деревенская женщина, поступившая в сестры милосердия, как поступают в услужение. Она была монахиней точно так же, как была бы кухаркой. Такой тип встречается довольно часто; монашеские ордена охотно принимают этих неотесанных крестьян, из которых легко вылепить и капуцина, и урсулинку. Этот деревенский люд исполняет всю черную работу. Переход от пастуха к монаху не слишком резок; первый превращается во второго без особенного труда; общая основа невежества и в деревне, и в монастыре составляет удобную почву, и тотчас же ставит мужика на равную ногу с монахом. Расширьте немного кафтан — и выйдет ряса. Сестра Перпетуя была толстая монахиня из окрестностей Лантуаза, говорила на особом наречии, пела псалмы, брюзжала, подслащивала лекарства, смотря по набожности или лицемерию больного, грубила больным, толкала умирающих, встречала агонию сердитыми молитвами, — тем не менее это была смелая и честная женщина. Сестра Симплиция была бела прозрачной белизной воска. Перед сестрой Перпетуей она казалась
восковой свечой перед сальной свечкой. Венсен де Поль божественно охарактеризовал образ сестры милосердия в прекрасных словах, в которых столько свободы и столько смирения. «Кельей их будет комната страдальца, часовней — приходская церковь, обителью — улицы городов или залы госпиталей, оградой — послушание, решеткой — богобоязненность, покрывалом — скромность». Этот идеал воплотился в сестре Симплиции; она никогда не была молода и как будто никогда не должна была состариться. Это была особа — не смеем сказать: женщина — кроткая, строгая, благовоспитанная, холодная, за свою жизнь ни разу не солгавшая. Она была так кротка, что казалась хрупкой — хотя на деле была тверда, как гранит. Она прикасалась к несчастным своими прелестными, тонкими, непорочными пальцами. В самых ее словах была тишина и безмятежность; она говорила ровно столько, сколько необходимо, и звук ее голоса был в одно и то же время назидательный и в состоянии очаровать светское общество. Эта деликатность примирилась с одеждой из грубой шерсти; в этом жестком соприкосновении сестра находила постоянное напоминание о Боге. Подчеркнем одну подробность. Отличительной чертой сестры Симплиции, сутью ее добродетели было то, что она никогда не солгала, ни разу не сказала неправды ради чьих бы то ни было интересов, все, что она говорила, было истиной, святой истиной. Она почти прославилась в конгрегации этой невозможной правдивостью. Аббат Сикар упоминает о сестре Симплиции в письме к глухонемому Массье. «Как бы мы ни были чисты и искренны, в нашей правдивости всегда попадается хотя бы маленькая невинная ложь. У нее этого не было. Маленькая ложь, невинная ложь — Да разве бывает такая? Ложь — безусловное зло. Лгать слегка нельзя; кто лжет — лжет настоящей, полной ложью; ложь — это самый облик Дьявола; у Сатаны два имени — Сатана и ложь». Вот как думала сестра; и как думала, так и поступала. Из этого и происходила та прозрачная белизна, лучи которой распространялись даже на ее глаза и губы. Ее улыбка, ее взгляд были так же чисты, как она сама. Ни одной пылинки, ни одного пятнышка не было на светлом стекле ее совести. Поступая в орден, она приняла имя Симплиции по особенному выбору. Как известно, Симплиция с Сицилии была та самая святая, которая предпочла дать себе отрезать обе груди, нежели ответить, что она родилась не Сиракузах, а в Сегесте, то есть сказать ложь, которая спасла бы ее. Такая святая была по душе сестре Симплиции. Когда она поступала орден, у нее были два недостатка, от которых она мало-помалу исправилась — слабость к лакомствам и любовь к письмам. Теперь она читала один только молитвенник, напечатанный крупным шрифтом по-латыни. Правда, латыни она не знала, но книгу понимала сердцем. Святая девушка полюбила Фантину, вероятно, чувствуя в ней скрытую добродетель, и посвятила себя исключительно ухаживанию за ней. Господин Мадлен отвел сестру Симплицию в сторону и поручил ей Фантину со странным выражением, которое сестра припомнила впоследствии.Поговорив с сестрой, он подошел к Фантине.
Фантина каждый день ждала появления господина Мадлена, как ждут луча тепла и радости. Она говорила сестрам: «Я чувствую, что живу, только когда господин мэр около меня».
В тот день у нее была очень сильная лихорадка. Но как только она увидела мэра, она спросила:
— А Козетта?
— Скоро, скоро, — отвечал он, улыбаясь.
Господин Мадлен общался с Фантиной как обыкновенно. Вся разница была в том, что он пробыл у нее целый час вместо получаса, к великой радости Фантины. Он просил окружающих, чтобы больная ни в чем не чувствовала недостатка. Заметили, что была минута, когда лицо его сделалось сумрачным. Но это объяснилось, когда узнали, что доктор, наклонившись к его уху, прошептал: «Очень плоха».
Затем он вернулся в мэрию, и конторский мальчик видел, как он внимательно рассматривал подорожную карту Франции, висевшую в его кабинете. В то же время он записал несколько цифр на клочке бумаги.
II. Проницательность Скоффлера
Из мэрии он отправился на самый конец города к одному офранцузившемуся фламандцу Скоффлеру, который «отдавал внаем лошадей с кабриолетами по желанию».
Чтобы добраться до этого Скоффлера, самый короткий путь лежал по захолустной улице, где помещался дом священника того прихода, к которому принадлежал господин Мадлен. Кюре прихода был, говорят, человек почтенный, достойный, всегда подающий добрые советы. В ту минуту, когда господин Мадлен проходил мимо священнического дома, на улице был всего один прохожий; он-то и заметил, что господин мэр, пройдя мимо дома, остановился, простоял несколько мгновений неподвижно, потом, повернув обратно до дверей священнического дома, он с живостью схватил молоток у двери и приподнял его; но вдруг снова остановился как вкопанный, постоял в раздумье и вместо того, чтобы опустить молоток, тихо положил его на место и продолжил свой путь скорее прежнего.
Господин Мадлен застал Скоффлера дома; он был занят починкой хомута.
— Дядя Скоффлер, — сказал он, — есть у вас хорошая лошадь?
— У меня все лошади хороши, господин мэр, — заметил фламандец. — Что вы называете хорошей лошадью?
— Лошадь, которая в состоянии сделать двадцать миль в один день.
— Черт возьми! Двадцать миль не шутка! И в упряжи?
— Да.
— А сколько времени ей можно отдыхать после путешествия?
— В случае надобности, она должна пуститься в обратный путь на другой же день.
— И пробежать опять то же расстояние?
— Да.
— Эге-ге! Вы сказали — двадцать миль?
Господин Мадлен вынул из кармана клочок бумаги, на котором записаны были цифры. Он показал их фламандцу; то были числа: 5, 6, 8 1/2.
— Вот видите, — сказал он. — Всего-навсего девятнадцать с половиной, — почти что двадцать.
— Господин мэр, — проговорил фламандец, — у меня есть для вас конь. Знаете мою белую лошадку; должно быть, вы не раз видели ее. Это сущий огонь. Сначала было хотели пустить ее под седло. Не тут-то было! Брыкаться стала, сбрасывать всех наземь. Думали, что она с норовом, и не знали, что с ней делать. Я купил ее да и впряг в кабриолет. Да-с, это будет как раз, что вам требуется; смирна она, как девушка, бежит как ветер. А уж верхом на нее садиться — нет, шалишь! Не по нутру ей ходить под седлом. У всякого, видите ли, свои странности, свой нрав.