Ответ
Шрифт:
Йованович: «Постойте, дорогой, вас послушать, так можно подумать, будто мы живем в дремучем лесу! В конце концов наверху тоже сидят не младенцы. Но предположим, этот чиновник будет и впредь мутить воду и сумеет убедить кое-кого. И тогда мир не рухнет. Если правда на нашей стороне, пойдем в Центральный Комитет, а докажут нашу ошибку — вы преспокойно вернетесь домой и...»
Я: «Но разве не ясно, насколько это недостойно — впустую тратить столько энергии».
Делеану: «Вы не правы, Килиан. Я понимаю, потрачены многие годы упорного труда, вы любите свое дело, и вам кажется, что кто-то грязной рукой марает вашу работу. Но зачем же терять голову? Откуда такая неуверенность в себе? Я уже говорил вам однажды, что в этой борьбе вы не одиноки».
Я: «Знаю, но это не борьба,
Йованович: «Погодите! Почему же не борьба? Что же это такое, черт возьми, если не борьба? Только вы хотите остаться в стороне. Я, дескать, химик, изобретатель, создаю материально-техническую базу социализма. Что вы еще хотите от меня? Никто этого и не отрицает. Если нужно, вас снабдят современным оборудованием, если нужна более просторная лаборатория — построят. Но как быть с карьеристами, которые стоят на пути? Кто уберет их с дороги?»
Я: «Но если я не разбираюсь в таких делах!»
Уже сидя в поезде, я мысленно снова спорил с ними. Решил промолчать о своей встрече с Л., все равно их не переубедить. Закрыв глаза, я видел их перед собой. Директор сидит, с его светлыми коротко подстриженными волосами, за письменным столом (позади него на полке в красном переплете «Химия» Ульмана). Звонят телефоны, он с усмешкой смотрит на меня, щурит глаза. Йованович расхаживает по кабинету, его худощавая, высокая фигура бросает на меня тень, когда он останавливается рядом и говорит: «Ну, все в порядке, старик?!» Все-таки обидно: они хоть и любят меня, но не хотят понять. Видимо, мне одному придется вести борьбу.
Я вышел покурить в тамбур. Вспомнил свой разговор с Норой. Живо представил ее себе: она сидит в лаборатории в белом халате, вокруг нее хаотический беспорядок — в тигле окурки, в пробирке цветок, в колбе кофе. Нора рассказывала, что в плоештской школе для девочек она во всем слыла первой ученицей. Никогда не зубрила, просто была прилежной, как все девочки. Помнит еще одну девушку, по прозвищу Дикси. Дикси завидовала ей, она была красивее Норы, все мальчики готовы были бегать за ней. Но она всегда была второй ученицей. Норе нравилось, что она побеждает свою соперницу, она даже бравировала этим. «Вторая ученица» постоянно ябедничала на нее по всякому поводу: за подсказки, за то, что после десяти часов вечера ходит с мальчиками по городу, одним словом, не оставляла в покое, но она не обращала на это никакого внимания. Я понял намек Норы. «Все вы лезете в примерные», — сказал я. «А ты все-таки выслушай до конца», — продолжала Нора. Так случилось, что ей не повезло на выпускных экзаменах. Влюбилась, не до занятий было, не тем голова занята. Дикси стала первой, она — шестой. Подсев к ней на банкете, Дикси принялась утешать ее. А Нора смеялась. И мне намекала: мол, смейся и ты. В ту пору она еще не знала, чего хочет от жизни, и все же смеялась. Но она уже тогда понимала, что той цели, которой хочет добиться Дикси, ей мало. Смейся же и ты, намекала она, не терзай себя. Вот увидишь, все будет в порядке.
А я твердил свое. И Норе сказал примерно то же, что и остальным. Но она тоже со мной не согласилась. И тогда я спросил у нее: «Стало быть, по-твоему, нужно мириться с тем, что в то время когда ты работаешь, другие ломают голову над тем, как бы выдернуть из-под тебя стул?» — «Какой стул? — спросила Нора. — Формулу нового вещества никто не сможет выдернуть из наших мозгов. Единственное, о чем стоит говорить: мы можем ошибиться. Работа, правда, продвигается успешно, в этом ни у кого нет сомнений. Однако не исключено, что она недостаточно увязана с народнохозяйственным планом. Нет, ты погоди, — остановила меня Нора, заметив, что я собирался перебить ее, — я тоже не верю в это, но не считаться с такой возможностью нельзя. А вдруг именно так обернется дело? Но даже и в этом случае не будем думать о худшем...»
Я: «Нет, будем, уж если вы все считаете козни карьеристов нормальным явлением, а нашу ошибку — вполне вероятной».
Нора: «За что ты так зол на людей? За то, что они принимают жизнь такой, какова она есть?»
Я: «Вы все принимаете как должное, со всеми соглашаетесь!»
Нора: «Не думаю. В чем-то ты ошибаешься, Тиби. Привык к яркому свету, и малейшая тень тебя пугает. Не знаю точно, но полагаю, твоя ошибка в том, что тебе кажется, будто рушится мир, в то время как ничего особенного не происходит. Создается впечатление, что тобою движет не только моральный протест, а еще что-то, что выводит тебя из равновесия...»
Я: «Но разве наша жизнь не была бы намного содержательнее и лучше, если бы не было такого свинства?»
Нора:
«Кто знает! Даже наверняка была бы лучше. Но не забывай, что идеальной чистоты можно добиться только в лабораторных условиях».Интересно, что бы сказала Нора, если бы знала содержание моего разговора с Л.? Эта мысль неотступно преследовала меня в тамбуре вагона, и вдруг я вспомнил, как ты мне тоже однажды сказала, когда я вспылил дома из-за какого-то пустяка: «Почему ты реагируешь так, будто случилась непоправимая беда?» Тогда я грубо ответил тебе, что ты вообще меня не понимаешь. Но ведь никто и не может меня понять, ведь никто, кроме Делеану, не знает о наших взаимоотношениях с Л.
Я вернулся в купе, решил лечь спать, забыться. Но это мне никак не удавалось — мозг сверлил один и тот же вопрос: почему болтал Л.? Он пригласил меня обедать, очевидно заранее предполагая, о чем пойдет разговор. Болтал спьяну? Вряд ли. Он что-то знает или на что-то рассчитывает. Не удивляйся, что, несмотря на решение министерства, меня больше всего интересовала угроза Л. Такие люди способны на все. Он будет брать на заметку все наши ошибки и раздувать их. Это одно. Второе — он рассчитывает использовать против нас время. Стало быть, надо сделать так, чтобы время работало на нас. У меня оставалось только одно оружие — ускорить темпы работы.
Много размышляю я над тем, в чем допустил ошибку. Ведь по сути дела на интригу Л. я ответил более интенсивной работой — и в этом нет ничего плохого. Но беда в том, что моя работа в значительной степени утратила подлинный смысл. Мы часто говорили с тобой, дорогая (теперь я с невыразимой тоской вспоминаю те разговоры), о том, что с такой силой влечет меня к работе. Я говорил — это убеждение сохранилось у меня еще со студенческих лет, — что все то, что наше поколение усвоило со школьной скамьи, что я еще двенадцатилетним мальчишкой видел вокруг себя, о чем и раньше кое-что слышал у нас в Лупени (но, конечно, осмыслил все позднее) и что мы называем преобразованием мира, — все это самым непосредственным образом ощущается в моей работе. Я знаю, у нас это составляет суть любой работы, именно так социализм возвращает труду его подлинный смысл: ведь труд — это победа над материей, а социализм и обеспечивает условия для того, чтобы эта победа получила общественное значение. Но химия искусственных материалов — сама по себе творчество: создавать новые материалы, вносить коррективы в творения природы, более того, делать ее разнообразнее и богаче, получать нечто такое, чего она сама не может дать (это возможно в наших условиях, когда техническая революция становится органической частью социальной революции), — это замечательно! Было бы неверно утверждать, будто человек ясно осознает все это, но творческое начало какими-то путями проникает ему в душу, формирует его сознание. Так вот, именно это мое сознание претерпело изменения, поэтому я говорю, что моя работа утратила свой главный смысл. Я неустанно думаю о том, что будет со мной, если я потерплю неудачу? Будут ли доверять мне и впредь? Дадут ли новую работу в области экспериментальной химии?
Меня жуть берет при одной мысли, что было бы, если бы ты не остановила меня. Ведь теперь я знаю, что ты меня остановила. Тем, что ушла. Конечно, ты могла бы и не уходить, а как-то иначе уладить наши дела, впрочем, теперь уже говорить об этом поздно. Скорее всего после этой работы я, греясь в лучах полного успеха, взялся бы за какую-нибудь безделицу, за что-нибудь такое, что сулит сравнительно быстрый успех, который, разумеется, был бы замечен, — всего лишь ради того, чтобы избежать конфликтов, чтобы не болела голова, чтобы меня любили и уважали.
Как я дошел до жизни такой? Ведь все — правда, каждый по-своему — предупреждали меня. Я был тщеславен. Тщеславен и по отношению к тебе — к тебе особенно, как бы я ни тешил себя тем, что из такта и любви не хотел ничего говорить тебе. Нет, это не было недоверием, мне просто было стыдно признаться тебе, что я боюсь Л. Впрочем, тогда я и не хотел признаться в этом, выдвинув аргумент, что боюсь-де за исход нашей работы.
Теперь ты знаешь все.
Сможешь ли простить мне то, что я так отдалился от тебя? Веришь ли ты мне? Вот вопрос, с которым я ложусь спать и встаю, и если ты хоть немножечко любишь, не покидай меня. А надежда на то, что ты меня любишь, во мне не угасла. Помнишь — это было всего два месяца назад, — какой радостью светились твои глаза, какая счастливая улыбка озарила твое лицо. Не бойся слов — что поделаешь, кроме них у меня ничего не осталось, — признаюсь, вспоминая о твоей радости, я чувствую себя счастливым. Я мог бы писать о бессонных ночах, о гулкой тишине в квартире, но мне, как старикам (теперь я начинаю понимать их), лучше всего запомнился уютный беспорядок в комнате, тропинка на берегу Ойтоза, школьный зал, сутолока на главной улице; и всюду я вижу твое озаренное счастьем лицо с сияющими радостью глазами, с улыбкой на устах...