Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Однако все случилось иначе, и активный читатель литературных журналов времен нынешней перестройки, наверняка изрядно подзабывший старую повесть «Царский двугривенный» (а когда сейчас перечитывать, если за новым не успеваешь? Впрочем, должен оговориться, что не Митя Платонов стоит в центре той повести, он скорее помещается на обочине ее фабулы), прочел «Ваську» вне какой-либо связи с давней и только еще имеющей быть напечатанной повестями. И лишь потом, через год, прочтя «Овраги», обнаружил, что у московского комсомольца, столь необычно ведущего себя в истории со вчерашней ссыльнопоселенкой Ритой Чугуевой (Васькой), есть, оказывается, предыстория, да еще связанная с деревней. И мне сдается, что читателю вот этого тома будет проще разобраться в характере и в поведении и Мити Платонова, и Риты Чугуевой, и даже «пройдохи» Осипа Недоносова — «Овраги» подготовят его к этому пониманию.

И все-таки я тоже начну разговор с «Васьки», а не с «Оврагов», потому что именно повесть о строительстве Московского метро дает большую возможность проиллюстрировать ту мысль о существовании нескольких типов детей времени,

что высказана выше.

Пока что мы так и не знаем, как повернулась судьба Мити Платонова (может быть, в какой-либо из следующих книг писатель расскажет нам и об этом), что последовало за тем, как его горячее, защитительное письмо о Чугуевой, адресованное товарищу Сталину Иосифу Виссарионовичу, «было опущено в обыкновенный почтовый ящик» — ведь этой фразой, этим Митиным поступком заканчивается повесть. Логика тогдашней общественной, политической жизни заставляет предполагать, что и Митя, и Васька проследовали либо в ссылку, либо в лагеря. Однако и тогда в русской жизни было много алогичного, к тому же май 1935 года еще не май 1937-го, и комсомолец, ударник Метростроя, сын родителей, погибших в классовой борьбе, мог рассчитывать на толику внимания или на демагогически-справедливое отношение Сталина или кого-либо из его сподвижников. И так же, как то, что Митя стал одним из многих миллионов заключенных ежовско-бериевских лагерей, возможно и другое: он спокойно дожил до войны и погиб на ней или даже вернулся с нее в орденах и медалях, строил новые линии Московского метро или, выучившись, стал инженером, руководителем предприятия.

Собственно, и о дальнейшей судьбе Маргариты Чугуевой мы тоже так ничего и не узнаем — по своей ли воле она исчезла с подмосковного облицовочного завода, где оказалась после Метростроя, или не по своей.

Что здесь: несколько удивляющее пренебрежение писателя к своим собственным героям? Или дело в авторской надежде еще раз вернуться к этим людям и в следующей книге рассказать о том, что с ними произошло в другие годы и периоды нашей и их истории?

Не исключая второго предположения, склоняюсь все же к тому, что повесть С. Антонова посвящена не Чугуевой и Платонову и соответственно не ее тяжким жизненным перипетиям и не его бравому бригадирству и ураганному роману с Татой. Повесть посвящена времени. И, думаю, пришлась очень впору — когда к ней внимательнее приглядятся и критики, и читатели, она еще скажет свое важное и решающее слово в кажущихся иногда безвыходными спорах о тридцатых годах: что же это за десятилетие — десятилетие энтузиазма и веры или десятилетие страха и постепенно всеохватывающей безнадежности?

Безвыходными и бесконечными эти споры кажутся из-за того, что оппоненты стремятся окрасить это время в какой-либо один колер, настаивают на этом колере, не принимая во внимание ни фактов, ни документов, представляемых сторонниками другого колера, не щадя их чувств и настроений.

Критики в разное время — начиная с дебюта писателя, — писавшие о Сергее Антонове, почти всегда прибегали к одному эпитету, а если даже не применяли его впрямую, он так четко подразумевался, что сам собой читался на страницах рецензий и статей. Эпитет этот — «честный». И он относился к нему по праву. Даже если вспомнить его давние «Поддубенские частушки» и сообразить, что написаны они были о послевоенной деревне, материально более чем неблагополучной, все равно и сейчас не находишь в них фальшивой и тем более лживой интонации: в этой повести отображена атмосфера молодой, тогда еще не окончательно угасшей надежды, надежды, существовавшей рядом и наряду с нищетой и бесправием деревенской жизни тех лет. Да, он не мог тогда показать обеих сторон медали, но ту, что показал, показал без преувеличений, без приукрашивания.

«Ваську» писал автор и человек куда более зрелый, чем молодой автор «Поддубенских частушек». И хотя создавалась эта повесть во времени, когда по-прежнему медаль должна была представляться только своей казовой стороной, Сергей Антонов уже не хотел, не мог ограничиться полуправдой, ему легче было смириться с тем, что какое-то время, сколь угодно долгое, книге суждено остаться ненапечатанной.

Так что и художественная, и этическая сила «Васьки», пока еще не оцененная в полной мере, состоит как раз в том, что в повести отражено время во всей его противоречивости, даже в резкой противоположности и несходимости составляющих его векторов. Эти векторы сталкиваются, противоборствуют не только на большом пространстве, воплощаясь в мыслях и поступках различных персонажей эпохи и книги, ей посвященной, но и в душе и сердце одного человека.

Кроме того, что Антонов — честный художник, он еще и тонкий художник. И к самым большим достоинствам этой повести нужно отнести то, что главной противоборствующей парой в ней являются не, скажем, Митя и начальник шахты Федор Ефимович Лобода или Митя и инженер Николай Николаевич Бибиков и даже не Митя и Административная Система, олицетворяемая Первым Прорабом Лазарем Моисеевичем Кагановичем или другими неназываемыми силами (но описанными так или иначе, когда писатель в документальных отступлениях говорит о немыслимых решениях и приказах, о невозможных сроках строительства и т. п.), а Митя и Тата, то есть пара любовная, чей пламенный роман, чья истинная, неподдельная, горячая любовь предстает перед читателем от начала до конца.

Но прежде все-таки нужно хоть несколько слов сказать о жизненном фоне, на котором этот роман разворачивается. За исключением некоторых, очень редких мест (ну, например, такое: «В тысяча девятьсот тридцать четвертом году на строительстве Московского метрополитена работало больше семидесяти пяти тысяч человек. Среди этих семидесяти пяти тысяч были люди и с высшим образованием, и вовсе без образования, коренные москвичи и приезжие, мобилизованные,

завербованные, переброшенные, посланные по комсомольским путевкам, пришедшие по вольному найму и сезонники» — дающее, кстати сказать, представление о том стихийно создавшемся, вопреки вовсю внедряемой плановости, «вавилонском смешении языцей», которое начало охватывать столицу именно со строительством метро и продолжается по сей день), фон этот не рисуется С Антоновым специально, в многословных и по возможности исчерпывающих описаниях. И в то же время он очень богато представлен в повести, можно сказать, она заполнена тогдашней жизнью. Внешнее и внутреннее содержание этого фона, этой жизни возникает едва ли не в каждой художественной детали, едва ли не в каждой реплике действующих лиц: в рассказе о том, как церквушку-однолуковку приспособили для приготовления бетона, в атмосфере ожидания приезда Кагановича на шахту, в том, как проводят «политудочку» в комсомольской организации и как профессор-ихтиолог встречается со своим предполагаемым зятем, в описании коммунальной квартиры, где живет инженер Бибиков, и Колонного зала, где проходит торжественное собрание с участием Сталина по поводу открытия метрополитена. В смешных или почти что непонятных сейчас для нас, но более чем серьезных тогда фразах: «Тебе что, не доводили до сведения, что бога нет?»; «Почему плохо думать, что в нашей партии уклонов больше не будет?»; «У нас дисциплина железная. Куда тебя поставят, там и стой»; «С лицевой стороны — отличная работница, а с изнанки — вредитель…» В показе взаимоотношении между людьми, то бесконечно демократических, вчера еще немыслимых, то со все увеличивающейся примесью властного хамства, с одной стороны, и угодливого холопства, с другой.

Уверен — медленное, вдумчивое, а то и комментированное (особенно для молодого читателя, которому могут быть незнакомы, непонятны многие реалии, встречающиеся в повести) чтение этой маленькой повести может рассказать об эпохе столько, сколько не расскажут иные пухлые тома.

В ней встает не эпоха беспримерного трудового энтузиазма и не эпоха нарастающего и тоже беспримерного террора, обращенного против собственного народа, но эпоха, в которой в каком-то странном, немыслимом клубке перемешано то и другое. Воистину вдохновенный труд сосуществует со смертным ужасом ошибки, промашки — и маркшейдер Гутман вешается, «когда ему почудилось, что направление штольни неверно задано». Высокая техническая образованность подчиняется и служит поразительному невежеству и нахрапистости — и инженеры Бибиков и Ротерт вынуждены исполнять приказы безграмотных Лободы и Кагановича, невзирая ни на какие жертвы, материальные и человеческие. Прорастающее человеческое и трудовое достоинство рабочего, крестьянина, интеллигента может быть моментально вытоптано канцелярской закорючкой в отделе кадров или в каком-либо другом отделе. Правда может стать орудием страха и дичайшей несправедливости. И человеку иногда впору отказаться от головы и сердца, так непоправимо страшно запутывается он в своих чувствах и мыслях, не просто соглашаясь с настырной ложью и несусветицей, но даже восторженно прикипая к ней, соглашаясь отныне считать ее правдой.

Вот Маргарита Чугуева, еще два или три года тому назад сосланная вместе с отцом — раскулаченным, а на самом деле трудовым крестьянином, в «кислые болота», с отцовского благословения бежавшая оттуда и чудом добравшаяся до Москвы, где она стала ударницей Метростроя, стоит у Пушкинской площади и глядит на торжественный «кортеж героев Арктики» — возвращающихся челюскинцев, чьему спасению радуется вся страна, вся столица, вся площадь. «Чугуева забыла и про письмо, и про Осипа. Мимо нее двигалась победа, ради которой до срока померла мама, ради которой мокнет в сибирских болотах работящий отец, ради которой сама она копается под московскими домами. Солнечное, ни с чем не сравнимое чувство счастья и гордости затопило ее».

Это, наверное, самое трагическое место в повести. Вкрапленное между полукомической сценкой с милиционерами и осодмиловцами и задушевным разговором Риты и Таты, оно даже не вдруг заметно, мимо него можно проскочить на рысях (вот почему еще повесть эту нужно читать с сугубой внимательностью, что, как и в жизни, моменты важные, судьбинные в ней не встопорщены, а на равных с другими, менее важными и даже просто анекдотическими размещены по фарватеру). Не надо проскакивать, остановитесь, вчитайтесь в него.

Даже теперь, спустя несколько десятилетий, в уже совсем другой эпохе, пусть и зависящей в чем-то от той, прошедшей, но все же совсем другой, лишенной и тех страхов и тех надежд, очень тяжело с критическим скальпелем приближаться к мыслечувствованию Риты Чугуевой в те праздничные — редкие, кстати, — для нее минуты. Ведь и счастье и гордость ее праведны, она прорвалась к ним сквозь тяжелый, достойный труд и горькие, незаслуженные унижения, в них — ее слитность с людьми, роковую отъединенность от которых она все время ощущает, в них — пусть минутное отрешение от «ее нелепой, страшной жизни», к которой она тут же, на Пушкинской площади, и вернется, сказав Тате: «Нет, девка, я, видать, сроду заразная». И все же нельзя не увидеть и не сказать, что в эти счастье и гордость примешалась ложь, ибо на самом деле этой победе не нужны были ни лихо, постигшее их семью, ни ранняя смерть матери. И эту ложь, этот мгновенно возникший самообман святыми не назовешь — очень близки они к предательству своих ближних, хоть и не прямому, фактическому, а только внутреннему, душевному. Слава богу, дальнейших шагов по этой дорожке Рита Чугуева не сделает (а сколькие сделали!), она отшатнется от лжи и предательства и, наверное, примет новые муки (а сколькие не нашли в себе сил отшатнуться!) и, может быть, даже дойдет когда-нибудь до ясного осознания, что и многие ее земляки, и мать, и отец, и она сама терпели «все муки зазря», а не ради малых и больших побед народа и страны. А может, и не дойдет, испугается.

Поделиться с друзьями: