Озеро
Шрифт:
Так Семён Размахаев говорил: волна, мол, качает берега. Он даже любил повторять это присловье к месту и не к месту, будто оно остроумно Бог весть как. И в самом деле, в нём и напевность, и ещё что-то, какой-то весёлый, чудесный смысл. Разве не так?
Иногда это ему действительно казалось — что берега покачиваются. Стоило заплыть на срединный островок, там молодые дубки растут, родничок бьёт, дивный камень лежит — как раз в форме кресла, то есть почти круглый, будто ком теста приготовлен для стряпни да и оставлен так, окаменел; в нём этакая выемка — удобно в ней сидеть, глядя на деревню и поля за нею; за полями перелески, они смыкаются и по обеим сторонам деревни подступают к озеру; и так они по всему берегу, будто стада на водопой подходят: впереди
Красивое озеро. Другого такого во всём мире нет! Семён Размахаев по всему миру не езживал, но был убеждён в сущей очевидности: нету! Ну, разве что, может быть, где-то ещё два-три, за какими-нибудь высокими горами, да ведь и те два-три обтоптаны людьми, обижены и унижены. А это — вот оно, нетронутое, целенькое, чистое, будто незамутнённое голубое око Земли, смотрит в небо доверчиво и ясно.
«Газеты читаем, телевизор смотрим, кое-что знаем и кое в чём разбираемся, — размышлял Размахай. — Что там Арал или Каспий — даже Средиземное море запакостили и загубили. Посмотрите-ка на карту, сколько места занимает море Средиземное — это ж умудриться надо из него помойную яму сотворить!.. А вот сотворили. Да что оно, даже Атлантический океан замусорен. Ничему нет спасения».
Семён читал в газетах и страдал, негодуя и страшась: в Рейн вылили какую-то химию; в Персидском заливе брюхо распороли супертанкеру — нефть выливается, у проклятых капиталистов в Америке небо закоптили до черноты — не отмыть! — и в родном Отечестве нашем над промышленными городами не лучше — где бы ни происходила беда, она была так близка, будто за тем перелеском.
По телевизору Семён каждый раз с душевной болью видел: Волгу норовят превратить в сточную канаву; в Австралии горят леса, в Испании и Франции тоже; в Сибири валят кедровники, чтобы утопить их в Енисее или Амуре; в Ладогу и Байкал льют отходы целлюлозно-бумажного комбината; на Амазонке вырубают великую сельву…
И не видя, и не читая, Семён знал: ракеты всех сортов буровят атмосферу, самолёты жрут кислород, ядохимикатами поливают и опыляют поля… трубы заводов стоят, будто деревья в лесу, только в отличие от деревьев дымят, дымят.
Если принять всё это во внимание, то получалось, будто гибельный вал накатывается на всё человечество в целом и на Семёна в его заброшенной деревне в отдельности. Именно гибельный вал, огромный, всё под собой погребающий. Семён смотрел на своё озеро, со всей неопровержимой очевидностью сознавая: вот последнее, что останется пока нетронутым. Если его погубят — всё, ничего не останется на Земле, освященного чистотой и красотой.
Перед тем валом, несущим смерть, лежало, охраняя Семёна, его озеро, царственное не величиной своей, а чистотой и красотой. Слава Богу, пока на него по серьёзному никто не покушался. Хотя, как сказать… есть и здесь губители.
«Ну, это мы ещё посмотрим!» — свирепел Семён Размахаев, будучи твёрдо уверен, что тот, кто покушается на озеро, неминуемо покушается не только на его, Семёнову, жизнь, но и на жизнь вообще — людей, зверей, птиц, трав.
Летом Размахай любил заплывать на срединный островок. Вот как усядется там да раздумается, глядя на водную гладь, тут и почувствует, будто заколыхается она, и от этого колыханья едва-едва, чуть заметно приподнимется берег и домишки на берегу, опустится… и снова.
Деревня видна отсюда — ничто ее не загораживает; почему-то она всякий раз напоминала Семёну старушку в полуотрешенном уже от мирской жизни состоянии: вот-вот помрет, но ещё держится. Дома старенькие, сараи с просевшими крышами, раскоряки-вётлы.
Имя у деревни — Архиполовка. Назвали так потому будто бы, что в какие-то стародавние времена ловили в окрестных лесах беглого мужика Архипа, по прозвищу Размахай, и поймать не могли. Он долго скрывался в этих безлюдных тогда краях, добывая пропитание себе тем, что ловил рыбу, собирал мёд диких пчёл, ставил капканы на кабана, силки на птицу. Потом будто бы девку украл где-то,
срубил дом на берегу озера, деляночку леса выжег да и распахал, детишек настругал, вырастил, сыновей переженил, дочери женихов себе приманили. Когда настигли его, Архипа, чтоб обложить налогом, уж целая деревенька стоит, вся сплошь из Размахаевых.Может, так было, а может и не так, а по мнению Семёна, коренного здешнего жителя, просто жил тут некогда ловкий да мастеровой трудяга-мужик Архип, умел он и землю пахать, и сеть сплести, и избу поставить, а уж то, что для жизни своей выбрал он самое красивое место на земле, свидетельствует неоспоримо: мужик был не дурак и сам себе не враг. Вот и все. И нечего придумывать лишнее.
Ловкий Архип положил начало деревне многолюдной: не всегда-то она была такой, как ныне, знавала и лучшие времена. Перед войной тут был колхоз, и в нем три бригады — это уже не меньше сотни человек работоспособных. И почти половина — Размахаевы. А теперь вот разъехались по белу свету потомки ловкого Архипа, остался здесь один Семён. И дома архиполовские поумирали, а некоторые увезли и поставили в ином месте — много ли осталось-то! А ведь были тут раньше и школа, и изба-читальня, и родильный дом, и даже церковь — она стояла обочь деревни, на Веселой Горке.
Кстати уж о родильном доме: образовался он тогда в пятистеннике крепкого мужика Матвея Тятина, которого раскулачили, а дом отобрали, устроили в нем родильню. И стоял бы дом для общего блага по сю пору, если б не война: мужики воевать ушли — бабы без них рожать перестали, крепкое строение раскатили по бревнышку для каких-то хозяйственных надобностей. Но вот Семён Размахаев успел-таки родиться именно в нем. Пожалуй, именно на Семёне-то и прервалась череда новорождённых, которой, казалось, не будет конца.
Теперь в Архиполовке ничего примечательного нет: колхозная контора сгорела, школу перевезли в Вяхирево, избу-читальню разобрали на дрова, деревянную церковку тоже снесли — всё это случилось давно, и остался десяток стареющих да дряхлеющих домов. Прошлым летом был одиннадцатый домишко, да повалился — не рухнул с треском и грохотом, а вот именно повалился, то есть осел бесшумно на бок, даже пыльца старческого праха поднялась над ним облачком. Это очень похоже на то, как у грибов, — есть такие, дождевики называются, белые, будто сдобные — а в старости превращаются они в «мышиные бани», пыхают лёгким дымком. Кстати, верно ли, что мыши в них моются? Или всё это выдумки? Но каждая выдумка опирается на правду, как на фундамент. Ведь любят же воробьи в пыли купаться! Небось, и мышам нужно что-то, вроде того. Некоторые баньки из дождевичков совсем маленькие — должно быть, для мышат.
А упавшим домом владели, между прочим, исконные его хозяева, только они уже давно в нём не жили, с тех пор как уехали куда-то на Урал, потом — знай наших, деревенских! — перебрались хитрыми путями в саму столицу: знамо дело, народ толковый. Говорят, искали там покупателя родному гнезду, да не нашли такого. И не потому, что домишко плох, а пугала москвичей дорога на Архиполовку — ни проходу по ней, ни проезду, и даль такая, как в Кощеево царство. Прикинули, небось, рассудили: нет, к тёплому морю ближе.
«Конечно, — размышлял Семён, — если б какие-нибудь москвичи побывали здесь да увидели собственными глазами наше озеро — тут же нетронутый уголок земли! — сразу и цену хорошую дали бы за дом, и дороги не пугались бы, и про тёплое море навеки забыли. А так живут — ни черта не знают. Не знают, а всё равно живут».
Скоро ещё одно жильё опустеет: пока обитает в нём Валера Сторожок с молодой женой и тёщей, да с четырёхлетним Володькой. Ну, это временные жители. Собираются они переехать в Вяхирево, то есть на центральную усадьбу; деревня та стоит на семи ветрах — построены посреди поля две улицы коттеджей, и ни реки, ни ручья, ни тем более озера поблизости нет, только лужи. Валере-то Сторожкову лишь бы мастерские были рядом, лишь бы вонь стояла машинная да гарь бензиновая, потому никакой он не Валера, а проще сказать Холера, так и в паспорте надо записать.