Ожидание обезьян
Шрифт:
Не развеселила меня эта история. «Как ты думаешь, Как грустна наша Россия — это Пушкин сказал или Гоголь придумал?» «А… его знает! — в сердцах сказал Зябликов. — Мертвых не умею вызывать, а с живым могу устроить встречу. С кем хочешь». Не понял я, что он имеет в виду. А имел он в виду то, что встреча моя могла состояться не только с человеком, находящимся в пределах, но и с недосягаемым, как одна моя заморская подруга, видеть которую мне страстно хотелось именно тогда, когда одиночество становилось качественно полным. Зябликов, конечно, был проницательным человеком, достаточно, впрочем, посвященным в мою биографию. Не знаю, чего тут было больше — моего неверия в то, что он осуществит такую встречу, или моего нежелания никого видеть. Однажды он уже лечил меня насильно от головной боли. У меня есть достоинство: она никогда не болит (у меня там кость, как в анекдоте). Так он мне так ее накрутил, что сутки не мог избавиться от острейшей мигрени. И я подчинился. Мне все было легче, чем как-нибудь.
«Ну, — сказал он властно, усаживая меня на кожаный потертый диван и усаживаясь сам справа. — Где она?» «Не знаю». Это затруднило задачу. Он взял меня за правую руку, нащупал пульс. «Закрой глаза». Я закрыл. «Думай!» Я не мог думать. «Что видишь?» Я ничего не видел. Мне
Странная это была помесь полного недоверия к экстрасенсизму и желания быть предельно честным в эксперименте… «Ну! — Он зло сжал мне пульс. — Не сопротивляйся!» Ничего, кроме потертого же, как диван, пианино, которое стояло напротив и на которое я с удивлением смотрел перед тем, как глаза закрыть, у меня перед глазами не было. Пианино застряло под веками, будто я глаз не закрывал. Оттенок его черноты напоминал воду. Воду в речке Фонтанке, на которую выходили окна моей школы. Так же смотрел я в окно на эту воду, не слушая бубнения учителя, как сейчас смотрел на пианино и не слышал Зяблйкова… Я смотрел на воду из классного окна и думал, что это венецианское окно, имея в виду стекло. «Где ты?» — донесся до меня издалека голос Зяблйкова. «В Венеции», — усмехнулся я. «Ты знаешь адрес?» «Нет, откуда?» «Так спроси!» «Кого?» «Любого». «Их много». «Первого стречного! — Он сжимал мой пульс с нетерпением. — Ну что же ты!» «Неудобно как-то… Да я и языка не знаю». «Спрашивай по-русски!» — приказал он. «Не получается». Я чувствовал вину. «Садись в гондолу!» «А что я ему скажу?» «Пусть везет куда захочет, это все равно». «Ну? — услышал я нетерпеливый оклик. — Что?» «Плывем…» «Скажи, чтоб причалил». Лодка ткнулась о три ступеньки, плескавшиеся в воде. Школа была напротив. Я ступил на берег у обшарпанного палаццо. «Входи!» — слышал я будто из лодки. «Странно, здесь нет входа…» «Входи со двора! Ну?.. Есть вход?» «Есть…» Голос мой достиг меня со стороны, слабый от расстояния. «Входи!» «Да тут только лестница и маленькая дверка…» «Отворяй дверцу!» «Да тут только метлы какие-то, совки…» «Совки… — Нескрываемое презрение звучало в ухе. — Тьфу! Подымайся же!» «Тут две двери… Я не знаю, какая…» «Толкай любую! Ну? видишь кого?» Это была довольно сумрачная и неприбранная, холостяцкого вида пустоватая комната, у скошенного окна помещался канцелярский стол и такой же стул. Никого. «Никого. Это не та квартира…» «Там же еще комнаты есть!.. войди в следующую… Ну?» Кто-то шарахнулся от меня. В сумерках я не сразу распознал лицо. Вот уж кого я никак не ожидал увидеть! «Здесь мой брат, — сказал я. — Он испуган». «Это нормально, — услышал я удовлетворенный голос. — Тонкие тела всегда путаются. Спроси, может, у него есть выпить…» Брат мой смущенно заправил неприбранную постель, на которой спал, по-видимому не раздеваясь, и обрадованно достал бутылку из холодильника. Он поспешно прикрыл его. Я успел заметить, что в остальном холодильник был пуст. «Ну, есть у него что-нибудь?» «Есть, виски». «Сколько?» «Чуть меньше полбутылки». «Это уже хорошо… Разливайте скорее!» Брат засуетился, принес два стакана, наскоро и плохо помытых. Насколько он был напуган моим внезапным появлением, настолько он был рад этому временному выходу из положения. Торопливо разлил, рука его дрожала. «Ну, чин!» — сказал он, и это было первое, что он сказал, и жадно выпил. «Ну, — донеслось до меня с того берега, — ты выпил?» В задумчивости я все еще крутил стакан в своей руке. «Он выпил, а я еще нет», — докладывал я. «Ну что же ты?! Давай скорее! Хлопни… хлопни… хлопни!» — эхом доносилось до меня, будто он сложил ладошки рупором и кричал через реку. Я наконец решился. «Хлопнул», — сказал я. «Ка-й-й-ф…» — громкий шепот прозвучал прямо в ухе, и с руки будто сняли наручник… «Говори теперь с ним о чем хочешь… Я не слушаю». Я растерялся, я не знал, как и о чем его спросить. Мне было его почему-то непереносимо жаль. Непоправимость — вот слово. Как приговоренный… Когда обжалованию не подлежит. Когда ты еще и согласен с приговором. Он был в здравом уме как никогда. И это было несчастье. Нам, собственно, не о чем было говорить: все было ясно. «Зачем ты это все учудил?» — спросил я, чтобы спросить. «Они обещали меня вылечить, и я остался…» — вот все, что он ответил и улыбнулся вдруг слабой и нежной улыбкой отца. Черные волны рояля опять поплыли перед моими глазами… Я высадился, где сидел, напротив пианино… Рядом спал Зябликов, блаженно распавшийся. Я хотел его спросить, почему брат, о природе странного этого перерождения моей заморской подруги из женщины в мужчину. Зябликова было не добудиться. Я заботливо закинул его ноги на диван и укрыл пледом. Плед почему-то был отцовский, который он накидывал себе на зябкие плечи перед смертью.
Все это было не отсюда. И плед, и пианино, и диван… Откуда у меня пианино? Пианино было из квартиры Зябликова, в которой я тогда еще не бывал. Значит, это не тогда. Это потом было. Но плед-то был еще задолго до этого??.
Про кота я тут же навсегда забыл. Он не помещался ни в прошлом, ни в будущем. Никто не заметил: сначала он был только жив, потом он был более жив, чем мертв, потом более мертв, чем жив, потом только мертв… — никто не заметил. Сильные чувства чем хороши — от них устаешь. После этого я не мог жить один.
Господи! как хорошо иметь надежду! С каких пор мы надеждой называем отчаяние? «Это жизнь», — как сказала одна ласковая жена, вставая в доступную позу, узнав, что у мужа умер отец.
Я толкнул систему, подаренную мне заморским другом Ю. Раздал деньги женам. И уже летел в самолете, читая сценарий, в котором дал согласие сыграть пусть и не главную, но одну из центральных ролей. Холливуд из эвривэа.
2. Приближение О…
Холливуд из эвривэа… Через три часа я ел шашлык из бараньих яиц, запивая их чешским пивом на берегу Каспийского моря. Была ночь и ветер. Ночь была теплой, а ветер сильным. Он расшатывал жалкий дощатый ларек, создавая дополнительный уют. Снаружи была пустыня, внутри было все. Поскольку я прибыл уже затемно, я еще не знал, насколько подтвердится все на свету. Это была какая-то здешняя (восточная? мусульманская?) особенность: иметь все дома и ничего на улице. Повар с официантом играли в нарды, не глядя ни на цветной работавший телевизор, ни на плиту, — у них и таймер был — неудивительно, что и чешское пиво. Мы были одни на всем берегу. Доброжелательные, обманывавшие себя искусством кинолюди, пьяные не слишком, а в меру, поскольку завтра съемка.
Я был похож на Нейгауза и преподавал
фортепьяно. Мой ученик, казах по национальности, был похож на молодого Пастернака. Я оставил жену и женился на домработнице, у которой от меня ребенок. Я должен был провести младенца босыми ножками по роялю, чтобы он оставил на пыльной крышке свои трогательные следы (что-то у меня не так давно, жизнь назад, уже было связано с роялем?..). За окном в это время должна была быть гроза: гром, молнии, потоки по оконным стеклам. Приходил мой школьный друг, художник, потерявший на войне руку, всю жизнь безнадежно влюбленный в жену, которую я оставил, приходил меня упрекать за то, что бросил жену. Мы не договорились, и, оскорбив меня, он так хлопал дверью, что из нее вылетало и разбивалось на полу вдребезги стекло. Потом приходила промокшая под ливнем моя новая жена, бывшая домработница, тонкое платье обозначало ее формы, и многое становилось понятно. «Это жизнь», говорила она. Эту фразу я посоветовал, и она была тут же вписана в сценарий.Полночи развивал передо мною режиссер Серсов свои планы. Они были далеко идущими. Я должен был написать ему сценарий. В основе будет один действительно бывший случай. Компания молодых астрофизиков едет на рыбалку в горы, на границе Армении и Азербайджана. Дорогу переползает змея. Они пытаются ее объехать… оборачиваются, а змеи — нет. Куда девалась? Едут дальше. Рыбалка проходит удачно. Но когда они укладывают добычу, то обнаруживают, что змея забралась к ним в машину. Они пытаются ее прогнать, а она заползает куда-то там так, что ее оттуда никак… Представляешь?! Пустыня, жара, укус гюрзы смертелен… Рыба тухнет, характеры обнажаются… Тут вдруг караван. При караване суффи. Он умеет разговаривать со змеями. Они просят суффи уговорить змею вылезти. Суффи долго молится, и змея наконец соглашается. Разъяренные астрофизики начинают ее убивать. Суффи умоляет их не делать этого, но они делают это. Суффи приходит в отчаяние, ибо змеи теперь перестанут верить ему. Суффи проклинает их, пророчит им смерть. Они посылают его подальше, возвращаются домой и напиваются.
Мне нравится слово «суффи», но мне не нравится концовка. Нет, то, что они напиваются, это хорошо. Но это только начало. А потом они один за другим гибнут при самых загадочных обстоятельствах… «Кто же такое пропустит?» искренне обижается режиссер, и я остаюсь на роли пианиста.
Утром мне не нравится пейзаж. Ни кровинки в его лице, ни травинки. Здесь был человек! До горизонта — издырявленная, черная от горя, замученная и брошенная земля, населенная лишь черными же, проржавевшими нефтяными качалками. Но и они мертвы. Их клювы уже не клюют, потому что нечего. И именно здесь разместилась музыкальная школа, в которой я преподаю, видите ли, фортепьяно казахским детям… и тут я увидел неправдоподобно прекрасный гранат, выглянувший из-за глиняного крепостного дувала, — там был рай: розы, гурии и бараньи яйца с чешским пивом… и тут я заступил по щиколотку в нефтяную лужу.
…Младенец отказался идти ко мне на руки. Может быть, я пропах нефтью. Это такой запах… как кровь… начинаешь волноваться сам. Младенец истошно вопил и не хотел оставлять следы на рояле, азербайджанские пожарные израсходовали всю воду, льющуюся по стеклу. Младенца из сценария выбросили совсем, оплатив мамаше съемочный день. Выходило хуже для моего образа: я уже просто женился на домработнице из-за ее прилипшего к формам платья. Жена у меня была бывшая Наташа Ростова, а новая жена — бывшая возлюбленная молодого Сергея Есенина. Вот каков я сердцеед! Пока азербайджанские пожарники кушали, а потом заправлялись новой водой, решили подснять в обратном порядке: сначала мокрую жену. Ее обливали из ведра, которое специально подогревали на газе. Я должен был ей что-то шептать на ушко, а она должна была плакать. Я впервые видел свою новую жену, и она мне не нравилась. Все получилось, но на крышке рояля, что в кадре, был забыт режиссерский видоискатель с отчетливой надписью «Никон». Это портило правду суровой военной поры. Но теплую воду израсходовали, и актриса начала мерзнуть. Из аптечки скорой помощи была извлечена водка, и актриса поправилась. Я обнял ее плечи и взглянул, и то, что оказалось за спиною… Кипятилось новое ведро, азербайджанский пожарный ухаживал за ассистенткой, ели яичницу, поднимали на колготках петли, играли в деберц, вязали свитер, продавали, покупали, менялись, переодевались, примеряли обновки и обноски, воровали, выпивали, рисовали, мастерили блесны, сматывали удочки — съемка шла. Дубль.
От жены разило водкой, от меня керосином. «Где ты так надралась?» — нежно шепнул я ей на ушко, и где надо было расплакаться, она рассмеялась. Она мне начинала нравиться. Дубль.
И каждый раз годился только первый дубль…
Мой друг художник хлопал дверью, разбивалось стекло, а я в растерянности, не зная, как со всем этим быть, начинал собирать осколки, а потом бросал это дело. Ассистенты сработали отлично: стекло вылетело как надо, разбилось на нужное количество осколков в намеченном месте, я прошел как надо, поднял осколок как надо, но тут начал с интересом рассматривать налипший на него кусок пластилина, ибо это именно им так прилепляли стекло, чтобы оно вылетело, а я и не знал, что пластилином… Дубль.
Второе стекло выпало раньше, чем он успел хлопнуть дверью, и порезало ему единственную руку. Пострадавшему — первую помощь. Дубль.
Третье стекло было последним. Больше предусмотрено не было. И оно было толстым. Другу было наказано хлопнуть дверью как только можно сильно, чтобы оно вылетело так вылетело, вдребезги так вдребезги. Друг хлопнул как надо, стекло вылетело как надо… Я впервые видел такое, да и все такого не видели. Это было большое прямоугольное стекло, оно упало как-то на попа и, нисколько не разбившись, покатилось на меня, неуклюже переваливаясь, обсчитывая с тарахтеньем свои прямые углы, совершая оборот за оборотом, один, другой, и лишь на третьем, постояв и подумав, медленно повалилось набок, опять же не разбившись. Я стоял и, раскрыв рот, наблюдал такое чудо.
Бывает что-то с идеей, а бывает и просто… Это редкая удача — когда никакого смысла. И бывает такое счастье только в кино.
Что-то в очередной раз произошло. Я не мог больше.
Истощение места. Будто весь этот плотный, осязаемый, облюбованный мир был и впрямь лишь плодом воображения. Так же легко он отлетел, как воздушный шарик. Атмосфера.
Атмосфера описания каким-то образом толще и грубее реальности. Реальность не выносит быть описанной. Или она гибнет, или обретает полную независимость, или вообще ее не было? Так или иначе, описав что бы то ни было, можешь удовлетвориться одним лишь фактом законченности текста — сличить его будет уже не с чем: и прошлое куда-то провалилось, да и самого пространства не стало.