Ожидание (сборник)
Шрифт:
Бросил, и тут же стало жалко портрета, жалко своей работы.
В этот момент — звонок.
Нарочито охлаждая себя, замедленно, как бы нехотя, уже заранее решив, что это не она, небрежно и независимо посвистывая, иду открывать.
В проеме приоткрытой двери — она. В красном коротком платье, загорелые великолепные ноги в красных же босоножках, а уж потом только, подняв глаза, вижу ее лицо.
Оно сдержанно сияет — повзрослевшее, загорелое, не родное и привычное, как тогда, а новое и слишком красивое — слишком красивое для этого тусклого коридора с пыльными шкафами, для этих прикрытых
Она уверенно открывает дверь, входит в просторную комнату, вдруг ставшую заскорузлой каморкой, какой-то кургузой, плохонькой рамкой для ее торжествующего лица.
Она прохаживается по комнате, смотрит в широко открытое окно (как она тогда смотрела, босоногая, худенькая, почему-то жалкая и такая близкая мне), она садится на диван, и опять я вижу ее колени, тоже совершенно отчужденные от меня, — элемент завершенной женской формы, мне уже не принадлежащей, — и, повернувшись, обращает свой взор на валяющийся рядом с ней на диване портретик с действительно треснувшей в одном месте рамкой.
Она смотрит на него, а потом на меня с удивлением:
— Это я?
— Нет. Это Н. П. Жданович.
— Какая еще Жданович?
— Обыкновенная Жданович. Надежда Павловна, скажем. Ничего бабка?
Она несколько теряется и говорит:
— Очень даже ничего. Я почему-то подумала, что это я. Вот дура.
— Скажешь тоже, ты! Это репродукция с работы известного художника. Такое нам задание дали. Сделать репродукцию.
— А… — говорит она разочарованно. — А я думала, ты сам так научился рисовать.
— Скажешь, сам. Чтобы так рисовать, нужны десятилетия, годы труда и учебы. Ты старухой станешь, когда я научусь так рисовать.
Странное начало… Присутствие ее мне кажется нереальным, и особенно нереальным то, что можно дотронуться до нее, обнять.
Успокаиваясь, я нарочито медленно заворачиваю в простыню портрет, отношу его, ставлю туда, куда и положено: в расщелину между стеной и шкафом.
И дежурные, мятые какие-то слова, словно все другие забыл:
— Ну что, ну как?
— Ничего, вот поступила, можешь поздравить.
— Поздравляю.
— И я тебя поздравляю.
— А меня-то с чем?
— Ты что, забыл, что ли? У тебя же день рождения. У меня для тебя подарок есть.
— Давай поедим, выпьем, ты же голодная. — А самому все же интересно, какой подарок. Подарок от нее — это что-нибудь да значит. — Откуда ты знаешь, что у меня день рождения?
— Ты как-то обмолвился, а я запомнила.
— Значит, еще помнишь кое-что?
И, изменив нашему странному ладу и тону, она вдруг говорит тихо, с какой-то удивившей меня серьезной простотой:
— Конечно, помню. Все помню.
Она достает из сумки маленький аккуратный сверток, разворачивает. Вижу белый, наверное, слоновой кости, с серебряными готическими буквами мундштук.
— Это мундштук моего отца. Вот, я тебе его дарю.
Единственная
вещь, что осталась у меня от нее, — этот мундштук.— Спасибо, спасибо. Тут уж и впрямь: и подарок дорог и честь дорога.
— Ладно, хватит об этом. Просто мне хотелось, чтобы это было у тебя. Чтобы ты курил и вспоминал обо мне.
Ага, вот она, немецкая сентиментальность…
Сидим на диване, очень хочется ее обнять, но я почему-то долго не решаюсь. Да что такое, что со мной происходит, что вообще случилось? Я обнимаю и целую ее, но она высвобождается и вдруг спрашивает:
— А можно, я еще посмотрю этот портрет? Эту, как ее, Надежду Жданович?
— Нет, не надо. Надежда очень смущается, когда ее так пристально рассматривают… А ты что же, совсем не соскучилась?
— С чего это ты решил?.. Для тебя соскучиться — это только… А я теперь на все стала смотреть по-другому.
Я не стал уточнять, не стал развивать эту тему. Мне показалось, что смогу лучше развеять новую систему ее взглядов, если не буду доводить ее рассуждения до логического конца.
— Ведь мне уже двадцать один год, три года я мыкалась, а теперь, на старости лет, поступила… Вот за это давай и выпьем.
Мы выпили. Чокнулись. Все как полагается. Прошло еще минут десять — пятнадцать. Мне показалось, что она становится той, какой была, что эта непонятная мне новизна стирается, уходит. Теперь все было как прежде, как и должно было быть. Я приблизил к себе ее голову, уложенную точь-в-точь как у Надежды Жданович, и стал целовать ее.
Не вовремя, слишком скоро раздались звонки: пришли ребята.
Вновь мы собрались в прежнем составе, но переговаривались скованно, словно бы осматриваясь, приглядываясь друг к другу… Ничего вроде бы и не произошло, все те же и все то же, а неуловимые изменения, внесенные небольшим, но все же значимым временем, не видны, они внутри каждого из нас.
Но выпивка делала свое дело сглаживания конфликтов и сближения людей. Включили музыку, разогрелись, раскраснелись, разговорились. Пошли вопросы: ну как ты, ну что ты?
Вопросы, естественно, были обращены к Норе. Мы-то друг о друге все знали.
Потом стали танцевать. Бурный рок — три кавалера и одна партнерша. Каждый бросал ее как умел… Но я поймал себя на том, что смотрю, как она танцует с Борькой. Почему-то поставили тихую пластинку, танго, и мне стало неприятно, что ее рука послушно лежит на его плече… А с другой стороны, как же не танцевать?
Вообще Борька был тих и немногословен, посматривал исподлобья. Я знал, что эта мрачность не от приязни, а скорее от сосредоточенности на какой-то одной мысли.
На чем он был сосредоточен тогда, бог его знает…
И был еще один момент… Далеко за полночь все заспешили, чтобы успеть на метро.
И она тоже, вот что удивило. Я был уверен, что она останется. Можно было, конечно, для отвода глаз выйти вместе, проводить их до метро, ну а дальше якобы разбежаться по сторонам, а на самом деле вернуться пересекающими друг друга переулочками, подняться на пятый этаж, проскользнуть (впрочем, чего уж скользить?) темным коридором и очутиться в моей — в нашей — комнате.