Ожог
Шрифт:
Потом с четвертаком за пазухой меня отправили на Чукотку, в Первое – ты знаешь, урановое – управление. Там в шахтах были одни «четвертаки», все самые страшные враги советской власти, но даже и таким нам давали масляный довесок, и вся хавалка была погуще, чем в обычных лагерях, чтоб не сдохли раньше времени, потому что стране был нужен уран для обороны от империализма. Там шел даже зачет – год за пять. Через пять лет в Ялту поедете, в санаторий с портвейнами, говорила нам вохра. Все, конечно, знали, что отсюда уезжают не через пять лет, а через полгода и не в Ялту, а подальше. В шахту нас спускали без всякой защиты, и о язвах на теле у доходяг тоже лучше не вспоминать.
К счастью, я попал туда летом. На разводах я видел горы, освещенные солнцем, на утренних разводах – западные,
Да что я, в тягловую лошадь, что ли, превратился? Вот передо мной восточные горы, на них большие пласты снега, а между ними синие карманы – тень. Перевали одну за другой эти горы или на одной из них сдохни! Быть может, ты еще увидишь море с плавающим льдом. Переплыви это море или утони в нем! Разве ты забыл, как выбивают оружие у охраны? Уходи с оружием или получи пулю! Пуля, веревка, собачьи клыки – все варианты были лучше уранового рудника.
Оказалось, что еще несколько парней в лагере мучились такими же вопросами. Охрана там была поставлена безобразно. Дальстрой справедливо считал, что лучшая вохра – сама Чукотка. Разоружить вечно пьяных вертухаев для десятка матерых европейских солдафонов вроде нас вообще было не проблемой.
Мы шли на восток двадцать семь дней. У этой оторвы на северо-востоке действительно надежная зона – Чукотка. Гнус, жар, понос, озноб, ссадины, снег, болота – все это вместе, может быть, только немного лучше, чем уран. Ах, дружище, нам приходилось чинить насилие – мы нападали на лоуроветлан и отнимали у них их жалкую еду, оленьи шкуры, спички, водку. По всем признакам лоуроветлане – мирный народ, и я надеюсь, они не будут долго держать зла к той кучке полубезумных доходяг. Уже с Аляски я посылал лоуроветланам мольбы о прощении – с ветром, с солнцем, с птицами, просто по Божьим путям, я надеюсь, они дошли.
К Берингову проливу мы вышли впятером, шестеро остались в вечной мерзлоте, но не переход их сгубил, просто их привезли на рудники на несколько недель раньше. Радиация… мы тогда и слова-то этого не знали.
С тех черных скал над холодной рябью пролива такой открывался просторный и неживой мир, мир неорганической, природы! Камни вода, лед – ничего больше! Страх охватил меня там, и я усомнился в Христе.
Понимаешь ли, если вокруг жизнь, деревья, дети, собачня и даже просто трава, просто даже ягель, всегда веришь – жив Иисус! На мысе Дежнева мне явилось видение Иного, Небога, могучего и насмешливого, перекинувшего свои столбообразные ноги через пролив на Америку и Россию.
Нам показалось, что здесь-то нам и придет конец, на грани двух миров, которую не перешагнуть, и здесь мы станем холодным тленом, как вдруг мы увидели под скалами длинный каяк.
Да, внизу на гальке лежала лодка, сшитая из шкур, натянутых на кости морзверя, а вокруг не было ни души, а на горизонте-то тянулись какие-то темные полосы, может быть, просто тучи, а может быть, и Аляска!
Мы стали спускаться к морю, и в это время нас обнаружил пограничный патруль. Три солдатика сначала кричали нам, потом начали стрелять. У них были карабины-полуавтоматы, а у нас паршивые вохровские трехлинеечки, но… Но если бы эти ребята-пограничники знали, насколько мы их сильнее и страшнее и как нам нужен этот каяк, они, наверное, побоялись бы вступать в бой.
С такой страстью я бился, пожалуй, только один раз, в отряде «маки», когда мы отбивали у немцев винный склад в Шатильоне. Господи, прости меня!
Через полчаса все было кончено, все друг друга перебили. Я остался один в тишине. Я был только ранен в руку. Отчетливо вижу и сейчас белобрысую голову пограничника, прислоненную к камню. Он словно слушает что-то там внутри, а ветер перебирает его волосики, как хлеб в неурожайный год.
Все мои товарищи остались в чукотских камнях – Дмитро и Олег, и Гедиминас, и Боря. До каяка дополз один лишь Гурченко Александр, нынешний доктор теологии в Римском университете. Вдруг с моря повалил туман, густой, как дымовая завеса. Я столкнул лодку в воду, упал в нее и потерял сознание.
Сколько времени я болтался в этом каяке по волнам,
сказать трудно. Иногда мне казалось, что я вижу небо, то вечернее синее, то золотое. Странная улыбка посещала меня в такие минуты просветления. С этой улыбкой я смотрел, как борются за меня Бог и Природа. Природа терзала меня, вытягивала из меня кровь, нависала надо мной зеленой стеной с пенной гривой, и не со зла, конечно, а просто подчиняясь своим законам. Бог посылал мне птиц, чтобы ободрить. Они, большие и белые, пролетали через пустынные небеса, напоминая о жизни. Я не чувствовал ни страха, ни отваги, а лишь ждал развязки со странной улыбкой.Однажды птица села на корму каяка и посмотрела на меня с ожиданием, словно женщина. Глупый, ждущий, жадный взгляд голой и разогретой уже для любви женщины. Вдруг, все, что было в моей жизни с женщинами, прокрутилось передо мной мгновенным, но медленным, истекающим, но бесконечным кругом. Радость, тепло, благодарность и надежда охватили меня. Так бывает, когда кольнешься морфием. В следующую минуту мне стало страшно, что я никогда больше не увижу женщины. Тогда я сел в каяке и взялся за весло. Бог и Природа, как видно, пришли к соглашению. Через месяц я вышел из военно-морского госпиталя в Фербенксе и стал выступать по «Голосу Америки». Это был разгар «холодной войны», и в выражениях тогда не стеснялись. Ты не слышал моих выступлений?
Нет, я не слышал его выступлений. В то лето я, первокурсник, танцевал вальс «Домино». Я первым выловил этот шлягер на волне «Радио Монте-Карло» и стал напевать:
Домино, домино Промелькнуло в тенистых аллеях Домино, домино За террасой, где маки алеют…Аккордеонист Елкин услышал. Что это ты напеваешь, чувак? Давай-ка я подлабаю. Он подлабал, а вскоре и весь оркестр заиграл. Монте-Карло каждый вечер пело про таинственное домино. Европа, забыв о войне, неистово закружилась под щемящую мелко– или крупно буржуазную музыку. Домино затуманило пролетарские мозги. Мы-то думали, что «сегодня в доках не дремлют французы, на страже мира докеры стоят»… Увы, в доках-то они не дремали, но про стражу мира начисто забыли – танцевали «Домино».
– А ты чего же не лабаешь, чувак? – укоризненно сказал мне Елкин. – Вон бери эриковскую дудку, он сурлять ушел, и лабай.
– Я не хочу лабать. Я танцевать хочу. Я только что научился. Видишь, стоит гимнастка Галя? У нее розовые щеки и белые зубы, у нее спина, как у кошки, она таинственна, как «Домино»…
– Чувак, не связывайся с Галкой. За ней такие битки ходят, закон джунглей!
– А, ерунда! Домино, домино…
Дотанцевался! Сбросили с третьего этажа на угольную кучу.
– Ну, значит, и у тебя было интересное лето.
– А женщина, Саня? Та, что сидела на корме?
– Ее мне Бог послал для спасения из вод. С тех пор я больше никогда такого не испытывал. С каждым годом мне все меньше и меньше хотелось женщину, а теперь, вот уже несколько лет, и вообще…
– Правда, Саня?
– Ну, конечно, – он небрежно кивнул и пояснил: – Уран.
Вот подъезжаем. Вечный город встает из тумана. «Фиат» плывет по холмам Ломбардии, а мы видим Рим. С берегов Арно мы видим берега Тибра. Странная зоркость. Впрочем, не более странная, чем наши четкие воспоминания. О, наши четкие воспоминания! Мы вспоминаем, как подъезжал к городу на Семи Холмах, а город уже течет мимо нас: и Виа-дель-Корсо, и пьяцца Мадама, и Венето, и площадь Святого Петра, а там и Папа мелькает в высоком окне в зеленом френче и фуражечке а-ля Киров – уж эти четкие воспоминания! Город течет через нас со своими бесчисленными автомобилями, а мы все катим с холма на холм и вспоминаем об Аппиевой дороге, о походе Суворова через Альпы, а они уже идут мимо нас, суворовские гренадеры в шутовских киверах, освободители Европы от ига насильственной демократии.