Озноб
Шрифт:
Видно, выход — в движенье, в движенье,
в голове, наклоненной к рулю,
в бесшабашном головокруженье
у обочины на краю.
И, откидываясь на сиденье,
говорю себе: «Погоди».
Отдаю себя на съеденье
этой скорости впереди.
КОНЬ
Мальчишка, мчащийся в ночное,
не понукающий коня,
я расскажу тебе смешное,
мальчишка, пожалей меня.
Да,
Сидеть не приходилось мне
на кляче самой захудалой,
не говоря о скакуне.
Верхом — мое ли это дело!
Беда не так уж велика!
Но раз я, помнится, глядела
на удалого седока.
Он пролетел, протяжно крикнув,
припав к раздольному коню,
и долго вздрагивали кринки,
развешанные по плетню…
О парне том не забывая
и злую зависть не тая,
я не прощу себе трамвая,
в котором часто езжу я.
Его сидячего покоя,
его гремучей суеты…
Но знаю я, что где-то кони
жуют горючие цветы.
И есть один, гнедой и рослый.
Покуда я живу в Москве,
он бродит по колено в росной,
пробитой клевером траве.
Он мой. Он ждет меня к ответу
за всю трамвайную езду,
и слышно далеко по ветру
его трезвонную узду.
Поедем.
Он на землю сбросит
меня на берегу реки,
но как-нибудь он сам попросит
веления моей руки.
И вот лечу я, не седлая
того лихого жеребца,
и грива пенится седая
и плещет около лица.
Дома, заборы, куры в просе,
мальчишка с множеством значков…
Ах, конь!
И мне уже не бросить
его задумчивых зрачков,
его горячего оскала,
когда он жадно пьет в реке…
Лечу!
Того, что не пускало,
уже не видно вдалеке…
ДЕНЬ ПОЭЗИИ
Какой безумец празднество затеял
и щедро Днем поэзии нарек?
По той дороге, где мой след затерян,
стекается на празднество народ.
О славный день, твои гуляки буйны.
Я на себя их смелость не беру.
Ты для меня — торжественные будни.
Не пировать мне на твоем пиру.
А в публике — доверье и смущенье.
Как добрая душа ее проста.
Великого и малого смешенье
не различает эта доброта.
Пока дурачит слух ее невежда,
пока никто не видит в этом зла,
мне остается смутная надежда,
что праздники случаются не зря.
Не зря слова поэтов осеняют,
не зря, когда звучат их голоса,
у мальчиков и девочек сияют
восторгом и неведеньем глаза.
ЧУЖОЕ
РЕМЕСЛОЧужое ремесло мной помыкает.
На грех наводит, за собой маня.
Моя работа мне не помогает
и мстительно сторонится меня.
Я ей вовеки соблюдаю верность,
пишу стихи у краешка стола,
и все-таки меня снедает ревность,
когда творят иные мастера.
Поет высоким голосом кинто,
и у меня в тбилисском том духане,
в картинной галерее и в кино
завистливо заходится дыханье.
Когда возводит красную трубу
печник на необжитом новом доме,
я тоже вытираю о траву
замаранные глиною ладони.
О, сделать так, как сделал оператор,
послушно перенять его пример
и, пристально приникнув к аппаратам,
прищуриться на выбранный предмет.
О, эта жадность деревца сажать,
из лейки лить на грядках неполитых
и линии натурщиц отражать,
размазывая краски на палитрах!
Так власть чужой работы надо мной
меня жестоко требует к ответу.
Но не прошу я участи иной.
Благодарю скупую радость эту.
НОВАЯ ТЕТРАДЬ
Смущаюсь и робею пред листом
бумаги чистой.
Так стоит паломник
у входа в храм.
Пред девичьим лицом
так опытный потупится поклонник.
Как будто школьник, новую тетрадь
я озираю алчно и любовно,
чтобы потом пером ее терзать,
марая ради замысла любого.
Чистописанья сладостный урок
недолог. Перевернута страница.
Бумаге белой нанеся урон,
бесчинствует мой почерк и срамится.
Так вглубь тетради, словно в глубь лесов
я безрассудно и навечно кану,
одна среди сияющих листов
неся свою ликующую кару.
СТАРИННЫЙ ПОРТРЕТ
Эта женщина минула,
в холст глубоко вошла.
А была она милая,
молодая была.
Прожила б она красивая,
вся задор и полнота,
если б проголодь крысиная
не сточила полотна.
Как металася по комнате,
как кручинилась по нем.
Ее пальцы письма комкали
и держали над огнем.
А когда входил уверенно,
громко спрашивал вина -
как заносчиво и ветрено
улыбалася она.
В зале с черными колоннами
маскарады затевал
и манжетами холодными
ее руки задевал.
Покорялись руки бедные,
обнимали сгоряча,
и взвивались пальцы белые