Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Саша, ты помнишь наши встречи? — из довоенных времен допытывалась красавица Изабелла, и горло Кузьмы Лаврентьевича дергалось, глаза были красными, и по щекам старика струились два еле заметных ручейка. — А вечер голубой, Саша? Хороший мой, родной... — Казалось, Изабелла сама готова была разрыдаться над необратимостью времени, над несостоявшейся судьбой.

Шихин тогда принес бутылку крепленого вина, может быть, даже портвейна, хотя по нынешним временам в это трудно поверить. Кузьма Лаврентьевич выпил стакан, рассеянно налил себе еще полстакана, глаза его стали печальнее и веселее, он даже нашел в себе силы улыбнуться Шихину, и отличить его от врубелевского Пана действительно стало невозможно. И хотя Изабелла продолжала выпытывать у старика подробности их давней встречи, явно злоупотребляя нежным и обещающим голосом, Кузьма уже не обращал на нее внимания. Он не привык придавать значения своим переживаниям, жизнь убедила его, что это не самое главное, всегда найдется более

существенное, за что отвечаешь головой, всегда найдутся обязанности, для которых ты, собственно, и родился.

— Есть будешь? — спросил Кузьма Лаврентьевич, одним махом отвергая домогательства Изабеллы и возвращаясь из далекого прошлого, куда он неосторожно попал по собственной доверчивости, куда затащили неведомые силы, воспользовавшись его одиночеством и беспомощностью в ту минуту.

— Да надо бы, — ответил Шихин. — А есть что?

— Найдем! — воскликнул Кузьма Лаврентьевич и, вскочив с редкой для него живостью, принялся грохотать кастрюлями, крышками, банками, дверцами. И надо же — нашел. Когда пришла Валя, они сидели по обе стороны большого деревянного стола, между ними стояла пустая бутылка из-под портвейна, хотя сейчас мало кто вспомнит, что это такое, стояла пустая тарелка, на которой, похоже, не так давно была яичница. А над столом висел оранжевый абажур. Шихин купил его в небольшом магазинчике у Белорусского вокзала, где продавались уцененные электротовары — надколотые светильники, разношерстные хрусталинки для люстр, подставки без стекол и даже такой вот абажур, который создатели его замышляли в виде роскошного спального торшера.

Нет уж того дома, разметало друзей, близкие люди стали чужими, но теплится где-то в шихинских глубинах оранжевое окно, одно-единственное во всем доме. Зимней ночью, осенней ветреной ночью, в весенних сумерках и в летней темноте светится окно бревенчатой кухни. Там жизнь, голоса, мелькают тени на занавесках, его ждут, и уж накрыт стол, и пар поднимается над картошкой, нарезан хлеб, он войдет, и оранжевый круг объединит всех теплом и светом...

* * *

Начитавшись художественных произведений, насмотревшись талантливых передач, наслушавшись своих учителей, к которым неизменно, вот уже многие годы хранит настороженную опасливость, Автор искренне полагал, что понятие «друг» остается в силе, несмотря на всевозможные сдвиги земной коры, социальные смещения, возвышение кого-либо или падение. И своему герою он внушил эти заблуждения, не предполагая даже, к каким нравственным страданиям они приведут Дмитрия Алексеевича Шихина.

Узнав о том, что на него была написана анонимка и что сделал это, судя по всему, близкий друг, с которым он безрассудно делился своими сомнениями, Шихин был попросту вышиблен из колеи. И если кому-то показался беззаботным — ошибка. Да и кто в его положении сможет остаться спокойным? Он не впадал в неистовство, ни от кого не требовал признания и раскаяния, но было ему по-настоящему паршиво. И, бродя по саду, поднимаясь на чердак, забираясь под пол или поднимая стакан с красным грузинским вином, он все время прикидывал — кто? Сам того не замечая, Шихин стал сдержаннее. Если раньше он общался с друзьями посредством радостных криков, шуток, розыгрышей, то теперь для всего этого вроде и не было оснований, более того, звучало бы бестактно, будто он обрадовался, что в их кругу завелась, простите, сволочь. Надеюсь, никто не упрекнет Автора, назвавшего анонимщика сволочью? Хотя, конечно, крамола здесь есть, поскольку анонимщики ныне вроде как на государственной службе, в газетах пишут об их вкладе в правосудие, в борьбу с преступностью, в утверждение нашей нравственности...

Опечалился Шихин, опечалился.

Что ж, значит, редко его били под дых, значит, слишком везло ему с друзьями, если только на четвертом десятке познал он подлость в столь чистом виде. Автор мог бы пожалеть Шихина, найти ему нечто утешительное, но не стал этого делать. Он и сам прошел через подобное, и обстоятельства были куда безысходнее. Отверг Автор неуместную жалостливость и решил до конца протащить Шихина по ухабам предательства. Без этого трудно идти дальше, расти и мужать. Это ведь не последнее испытание, они еще будут и у Шихина, и у всех нас, куда деваться. Через многое еще придется пройти, да что там придется, мы постоянно продираемся через болота неудач и невезения, опираясь на редкие кочки поддержки, проваливаясь в трясину злорадства, выкарабкиваясь на твердь здоровых отношений, переводя дух на зыбком пятачке порядочности, и снова устремляемся вперед, зная, что не допрыгнуть до надежного берега, что опять провалимся по уши и, дай Бог, дотянуться до корня, до ветки, до пучка травы, чтобы вцепиться и продержаться, еще немного продержаться, самую малость — авось проснемся, авось все это сон и кто-то догадается ткнуть в бок, ужаснувшись душераздирающим нашим стонам... Как это было с Автором прошлой ночью. А все-таки выкарабкался. Последнее воспоминание перед пробуждением — на чистую воду вынесло мощное упругое течение...

«Кто? — думал Шихин. — Кто мог это сделать по складу ума своего и нутра, у кого были причины, у кого — необходимость?»

И

произошло то, что и должно было произойти, — чем дольше Шихин прикидывал, тем больше возникало в его смятенном уме воспоминаний, сопоставлений, подозрений... Он ужаснулся тому, что можно, оказывается, подозревать каждого. Шихина втягивало в подозрения, как в какую-то черную дыру, он сопротивлялся из последних сил, находил оправдания для поступков и слов своих друзей, но память подсовывала все новые воспоминания, и Шихин терялся среди нагромождений случайных слов, странных поступков, необъяснимых обстоятельств. Он, оказывается, помнил самые невинные прегрешения своих друзей, оплошности, смешные злодейства и милые мерзости. А казалось — забылось начисто, ушло из памяти, ушло и растворилось в бескрайнем пространстве прошлого.

Ан нет!

Все вспомнилось.

И Шихин пришел в ужас от собственной испорченности. Разве можно помнить подобное?! Да это само по себе подло! Но проходило какое-то время, и он, отбросив подозрения, снова возвращался к ним, и опять беспомощно барахтался в воспоминаниях, и не мог ответить себе — с болью ли, с наслаждением? Так бывает, когда расковыриваешь поджившую рану, отдирая от нее полоски мертвой кожи, запекшиеся корочки, пока не увидишь просачивающуюся капельку живой крови. Рана уже не болит, осталось только воспоминание о боли и непреодолимое желание трогать и трогать ее, зная, что настоящая боль где-то рядом.

Потом вскипало возмущение — почему кто-то вообще берется судить о нем, вмешиваться в его жизнь, в его судьбу?! Почему кто-то, зная, что само письмо есть подлость, отправляет его дальше, возводя в ранг документа, уличающего доказательства, в орудие расправы наконец?!

Кто и по какому праву узаконил все это?

Зачем?

Ведь получается, что подлость не обрывается на самом написании доноса, она продолжается, и каждый, кто его читает, кто ставит свои подписи, даты, штампы, тоже участвует в подлости... Что же выходит... Достаточно сделать маленькую пакость, и она катится вниз, вызывая лавину из подозрений, обвинений, уличений... И эта лавина настигает человека, сбивает с ног, выворачивает руки, ломает хребет и наконец погребает под собой на веки вечные... А тот, бросивший в почтовый ящик маленькое письмишко в стандартном конвертике, знает об опасности схода лавин? Наверняка знает, на лавину он и надеется. Значит, он хотел увидеть меня погребенным?

И добился... И пришел... И он здесь?

Шихин с изумлением огляделся по сторонам. Сад был спокоен. Вызывающе и свежо светились флоксы у крыльца. На верхней ступеньке лежал Шаман, устав от иг-рищ. Матовые стволы берез излучали чистоту и честность. Несколько елей у забора темнели таинственно и обреченно — к Новому году их срежут ночью какие-то пьяные идиоты и продадут у гастронома по трояку за штуку.

И еще сад был наполнен голосами — это Шихин ощутил как-то непривычно остро. Негромко переговаривался Анфертьев со Светой, орала, ошалев от безнадежности, Федулова, проникновенно говорил Игореша, иногда взвивался шутливый смех Селены, сипел, отчитывая кого-то, Ошеверов, Адуев сам себе рассказывал о вынужденной посадке в суровых условиях Кольского полуострова, посапывала в гамаке его дочь Марсела, грустный Васька-стукач делился с Валей своими горестями, бесхитростно раскрывая подробности прелюбодеяния жены...

И Шихина охватила горечь прощания — никогда больше этот день не повторится. С неожиданной ясностью он ощутил кратковременность жизни и, сделав над собой еще одно усилие, увидел, как будут разбирать дом на дрова, а рядом могущественная организация выстроит пансионат для своих уставших сотрудников, и он, Дмитрий Алексеевич Шихин, придет сюда, на развороченную землю, подавленно будет бродить среди искореженных деревьев и вспомнит, все-таки вспомнит свое мимолетное ощущение — сад, наполненный голосами...

И, охваченный горечью предвидения, он малодушно заклинал — пусть все хоть немного продержится, пусть звучат голоса, шелестит листва, пенится красное вино в ошеверовской канистре, и пусть среди его гостей ходит сволочь, только бы все продержалось еще хоть немного. Пусть конается Вовушка в документах, тоскует по жене Васька, пусть Федулов все так же сидит в туалете и подсматривает за своей бестолковой Наташенькой, оберегая от чьего-либо слишком уж пристального внимания, пусть...

И тут же, заметив мелькнувшие рейтузы в приоткрытой двери туалета, Шихин вспомнил, что Федулов жил в его квартире — больше ему приткнуться было некуда. У всех у нас бывают времена, когда приткнуться некуда и, пораскинув умишком, перетасовав знакомых, сослуживцев, должников, мы наконец на ком-то останавливаемся. Обостренная бедой интуиция подсказывает — вот здесь ты можешь на что-то надеяться. Так уж получалось, что интуиция многим указывала на шихинский дом, этот ли, прошлый, позапрошлый. Федулов тогда крепко подзалетел. То ли от радости, то ли от горя, но однажды он так напился, что был задержан дружинниками, острижен наголо, осужден на пятнадцать суток, которые не без пользы для своего образования отработал на городской свалке. А вернувшись, обнаружил, что с работы изгнан что над его головой торжествующе парит позор. И он, сбежав из города Севастополя, рванул к Шихину.

Поделиться с друзьями: