Падающий
Шрифт:
Вот и все: несколько минут, попусту потраченные в пятницу на долгой, как жизнь, неделе, спустя три недели после самолетов.
Она сказала матери:
– Невероятно: восстал из мертвых, смотрю - в дверях он. Повезло, что Джастин как раз был у тебя. Страшно подумать: увидел бы отца в таком виде. Серая сажа с головы до пят - ох, даже не знаю, - точно столб дыма, стоял передо мной, лицо и одежда в крови.
– А мы паззл собрали, паззл с животными: лошади на поле.
Ее мать жила неподалеку от Пятой авеню. На стенах - картины, развешенные с досконально выверенными интервалами, на столиках и книжных полках - небольшие бронзовые скульптуры. Но сегодня в гостиной царил безмятежный беспорядок: игрушки Джастина,
– Я не знала, что делать. Телефоны не работали. В итоге мы пошли пешком в больницу. Я вела его, как ребенка, шажок, еще шажок.
– Почему он вообще туда пошел - к тебе домой?
– Не знаю.
– Почему сразу не пошел в больницу? Там у себя, в своем районе. Почему он не пошел к друзьям?
Под “друзьями” подразумевалась женщина: мать, как всегда, не удержалась от колкостей.
– Я не знаю.
– Ты с ним об этом не заговаривала. Где он теперь?
– С ним все в порядке. Врачи его пока отпустили.
– О чем вы разговаривали?
– Ничего серьезного - в смысле, физически не очень пострадал.
– О чем вы разговаривали?
– повторила мать.
Ее мать, Нина Бартос, преподавала в университетах: в Калифорнии, в Нью-Йорке. Два года как на пенсии. Госпожа Такая-То, Профессор Того-Сего, как выразился однажды Кейт. Бледная, исхудавшая - последствия операции: протезирования коленного сустава. Мать состарилась, решительно и окончательно, и, казалось, добровольно: вздумала превратиться в усталую старуху, отдаться старости, увязнуть в ней, войти во вкус. Трости, лекарства, послеобеденный сон, особая диета, походы по врачам.
– О чем сейчас разговаривать? Ему надо от всего отрешиться, и от разговоров тоже.
– Не пускает к себе в душу.
– Ты же знаешь Кейта.
– Меня в нем всегда это восхищало. В нем чувствуется потаенная глубина: не только походы и лыжи, не только игра в карты. Но что там у него в глубинах, а?
– Альпинизм. Не забывай.
– Ты ходила с ним в горы. Да, я как-то запамятовала.
Мать, сидящая в кресле, пошевелилась; ноги закинуты на пуфик, подобранный под тон кресла; скоро полдень, а она все еще в халате; ей дико хочется курить.
– Его замкнутость, или как там ее назвать, мне нравится, - сказала она.
– Но ты лучше остерегайся.
– Это он при тебе замыкается - или раньше замыкался, в те редкие моменты, когда вы общались по-настоящему.
– Будь осторожнее. Знаю: он подвергался большой опасности. Там были его друзья - тоже знаю, - сказала мать.
– Но ты позволила состраданию и милосердию возобладать над разумом.
А еще - беседы с приятелями и бывшими коллегами о протезировании коленных суставов и переломах шейки бедра, о жестокостях склероза и долгосрочных полисах медицинского страхования. Все это столь не вязалось с представлениями Лианны о матери, что закрадывалось подозрение: Нина разыгрывает комедию. Пытается адаптироваться к невыдуманным атакам старости: драматизирует, слегка отстраняется, оставляет люфт для иронии.
– А Джастин? В доме снова есть отец.
– С ним все нормально. Иди-пойми, что у мальчика в голове. Все у него нормально, опять в школу ходит, - сказала она.
– Занятия снова начались.
– Но ты волнуешься. Я-то знаю. Любишь растравлять в себе страх.
– Что теперь на очереди? Разве ты не задумываешься? На очереди - не через месяц. В ближайшие годы.
– Что на очереди? Ничего. Нет никакой очереди. Это случилось, и очередь кончилась. Восемь лет назад в одну из башен подложили бомбу. Тогда никто не спрашивал: “Что на очереди?” А на очереди было вот это. Бояться надо тогда, когда нет оснований. Теперь - поздно.
Лианна подошла к окну:
– Но когда башни рухнули...
– Я знаю.
– Когда это случилось.
– Я знаю.
– Я думала,
что он погиб.– И я так думала, - сказала Нина.
– Столько людей наблюдало.
– И все думали: он погиб, она погибла.
– Знаю.
– Смотрели, как падают здания.
– Сначала первое, потом второе. Знаю, - сказала ее мать.
Тростей у нее было несколько - выбирай любую, и иногда, когда выдавалось время или лил дождь, она ходила пешком за несколько кварталов в “Метрополитэн”, в залы живописи. За полтора часа - три или четыре полотна. Смотрела на неисчерпаемое. Она любила большие залы, старых мастеров, все, что непременно воздействует на глаз и душу, на память и личность. Потом возвращалась домой, раскрывала какую-нибудь книгу. Немножко почитает, немножко подремлет.
– Конечно, ребенок - это счастье, но в остальном - ты лучше меня знаешь - ты совершила большую ошибку, став его женой. И ведь сама пожелала, сама напросилась. Выбрала стиль жизни, не считаясь с последствиями. Ты четко знала, чего хочешь, и подумала: Кейт - это оно.
– И чего же я хотела?
– Ты думала, Кейт даст тебе это.
– И чего же я хотела?
– Почувствовать опасный пульс жизни. То, что ассоциировалось у тебя с отцом. Но тут иной случай. В глубине души твой отец был человек осмотрительный. А твой сын - прелестный и тонко чувствующий ребенок, - сказала она.
– Но в остальном...
Честно говоря, она - Лианна - любила эту комнату прибранной, когда игрушки не валялись где попало. В этой квартире мать поселилась лишь несколько лет назад, и Лианна обычно осматривалась здесь глазами гостьи: спокойное, без тени неуверенности пространство, - и не страшно, что оно невольно сковывает. Больше всего ей нравились два натюрморта на северной стене - работы Джорджо Моранди. Мать занималась его творчеством, писала о нем. Изображены расставленные рядами бутылки, кувшины, жестяные банки с печеньем - только и всего, но в мазках была какая-то тайна, которую не назвать словами; то ли в мазках, то ли в кривых очертаниях ваз и банок. Картины бередили душу чем-то трогательным, ускользающим от анализа, не зависящим от светотени и колорита. Natura morta. Итальянский термин, к которому восходит слово “натюрморт”, казался слишком уж образным, даже зловещим, но этой мыслью она с матерью не делилась. Пусть подтексты порхают себе на ветру, не отягощенные комментариями авторитетов.
– В детстве ты была почемучкой. Упорно расспрашивала. Но тебя интересовали неподходящие вещи.
– Мои вещи, не твои.
– Кейт искал женщину, которая с его подначки выкинула бы какой-то фортель, а потом раскаялась. Это в его духе: подбивать женщин на поступки, о которых потом жалеют. А ты затеяла связь не на одну ночь, не на уик-энд. Он - мужчина для уик-эндов. А ты что сделала?
– Сейчас не время.
– Вышла за него замуж.
– А потом выгнала. У меня к нему были серьезные претензии. Со временем накопились. Тебя в нем коробит совсем другое: он не ученый, не художник. Ни картин, ни стихов не пишет. Если бы писал, ты бы ему любые фокусы спустила. Он был бы неистовый творец. Ему было бы позволительно творить такое, что и назвать стыдно. Скажи-ка мне...
– На сей раз ты можешь потерять нечто большее - потерять уважение к себе. Подумай об этом.
– Скажи-ка, каким художникам позволительнее безобразничать - реалистам или абстракционистам?
И, услышав звонок, шагнула к динамику домофона, чтобы лучше расслышать консьержа. Впрочем, она и так знала, кто это пришел. Мартин, любовник ее матери, уже поднимается в лифте.
3
Подписал какую-то бумагу. Потом еще одну. Люди на каталках, люди в инвалидных колясках; тех, что в колясках, совсем немного. Писать свое имя трудно, завязывать на спине тесемки больничного халата - еще труднее. Рядом была Лианна, помогла. Потом она куда-то пропала, а санитар усадил его в коляску и повез по коридору, в один кабинет, в другой, в третий. Приходилось ждать - экстренные больные шли вне очереди.