Падение Ханабада. Гу-га. Литературные сюжеты.
Шрифт:
Наш друг в стороне пытался что-то говорить, острить, но мы тяжело дышали и молчали. Ленка, с полуоткрытым ртом, тоже глубоко дышала и, когда мы очень уж усердствовали, быстро-быстро моргала темными длинными ресницами. Слышно было, как колотится у нее сердце.
Так мы сидели, железно сжав ее с двух сторон, пока в листве каштанов по всему бульвару не начали мигать фонари. Ленка, будто проснувшись, вздохнула тяжело и жалобно посмотрела по сторонам. Одновременно освободили мы наши затекшие руки и встали вслед за ней.
Мы проводили Ленку по Пушкинской, потом вниз по Греческой, через мост, до самого ее дома напротив нашей школы — угловатого, четырехэтажного. Я жил там через дорогу, а Вовка чуть подальше. Ни разу мы с ним не посмотрели друг на друга. И когда попрощались
Но я чувствовал это еще в четвертом классе. Помню наизусть классную перекличку: Артамонов… Белявская… Бибергал… Бойко… Брозин… В нашем классе учились русские, украинцы, молдаване, евреи, поляки, турки, болгарин Игорь Консуров, грек Олег Папаспираки, грузин Гивка Кичекмадзе, а Костя Брозин был француз. И еще Казанегро. Конечно, ее дразнили Коза. Видно, какой-то матрос с Ямайки остался когда-то в Одессе. Это была невероятно худая, тоненькая, с огромными глазами, ослепительно красивая девочка. И ленива она тоже была необычайно: с каким-то сонным видом сидела она за первой партой, куда ее перевели, как отстающую. Она мне очень нравилась, и донимал я ее всеми возможными способами. Благо, я сидел сзади, так что удобно было дергать ее темные каштановые волосы, а на переменах обязательно толкать или делать подножку, когда она выходила из-за парты. Однажды, ни слова ни говоря, она бросилась ко мне и острыми, как бритва, ногтями расцарапала мне все лицо. Так кончилось это мое увлечение.
Потом я любил Вальку Жигулину из другого класса. На утреннике она в сине-белой матроске исполняла песню «По морям, по волнам». Больше половины детей в школе были из семей плавсостава. Одновременно еще любил я Валину подругу Веру Ямкину с Маразлиевской и довольно долго Шуру Соломахину с Полицейской, которая называлась улицей Розы Люксембург. Меня в классе тоже любили две или три девочки, и я знал это. Вот все, что было со мной…
Переваливаясь на бок, прямо с тахта опускаю руки по локоть в прохладный арык и долго держу их там, ощущая упругость бесшумно двигающейся воды. Затем снова ложусь на гладкие доски, и возвращается ко мне то, что должно завтра произойти. Договорился ли Гришка с Верой Матвеевной… и с ней? Неужели так прямо можно об этом говорить?
В третий раз уже кричит ишак. Под утро, весь измученный, засыпаю. И тут же просыпаюсь. Серая полоса обозначилась у горизонта. Пора…
Беру винтовки, свою и Гришкину, иду в сторону от бригадного стана. Там, где арык сворачивает, небольшое возвышение. Оттуда все видно и поблизости никого нет. Ополаскиваю лицо в арыке, приглаживаю короткие волосы и сажусь, смотрю в поле. Там, у полоски камыша, ничего не видать.
Постепенно и воздух сереет, все больше отдаляя предметы. Но что это: далеко в стороне от места, куда я смотрю, шевелится что-то желтое, задержалось, сдвинулось вправо. Так и есть — шакал. Пожалуй, метров четыреста до него будет. Ставлю прицел, но не стреляю. Поодиночке они не ходят…
Все правильно: вижу еще одного, а у самых камышей третий то появится на поле, то опять пропадает. И вдруг на том месте, куда я смотрел прежде, замечаю большое черное пятно. Это бродячая собака, за которой мы третий день охотимся. Ничего, теперь она не уйдет. Раньше следует брать шакалов, они проворней. Становлюсь на колено и бью раз за разом, почти без перерыва. Что с ними, мне смотреть не надо. Там, где я раньше служил, учили хорошо стрелять. Последней прошиваю собаку. Высоко подскочив, она валится между гряд. Сомневаюсь лишь в том шакале, что прятался в камышах.
Иду, держа на плече обе винтовки, свою и Гришкину. Оружие нельзя оставлять. Со мной идет заместитель председателя и Пулат. С двух сторон спешат от шалашей люди. Десятка три дынь испорчены. Сбоку на каждой следы зубов и видна белая сочная мякоть. В том-то и дело, что шакалы, как и собаки, не просто едят дыни, а прежде чем их съесть, десятка полтора
перепробуют. Дынь в этой стороне поля совсем мало, а между грядок лежат потемневшие догнивающие корки, словно мячи, из которых выпущен воздух. Я знаю уже, что на эти дыни вся надежда колхоза. Пшеница, просо, джугара сданы на госпоставки.Люди подбирают шакалов и несут метров за пятьдесят на такыр. Там уже лежат четыре других, подстреленных нами накануне. Их оставляют, чтобы отвадить прочих шакалов. Большую черную собаку волокут двое. Я же ищу третьего шакала, того, что не отходил от камышей. Вижу кровь на высохших стеблях — значит, все-таки не промазал.
Возвращаюсь один, уже не напрямик, а по краю поля. Подхожу к первому шалашу. Там завтракает семья: старик в цветастом халате, с которым я ел вчера плов, две Женщины — пожилая и молодая, четверо детей. Старик молча указывает мне на место возле себя. Уже знаю, что нельзя отказываться. Сажусь, поджав ноги, на кошму, беру деревянную ложку и ем из общей миски. Замечаю, что на постеленной клеенке вовсе нет лепешек и никакого другого хлеба. В миске тоже лишь жидкая затирка из чего-то толченого. По вкусу узнаю пшено. Я помню еще Тридцать третий, когда мать готовила такой же суп, и я ходил с ней за руку в распред для научных сотрудников за пшеном.
Съев несколько ложек, благодарю, встаю, чтобы идти. И тут вдруг понимаю, что вчерашний плов на стане был сделан специально для стариков. Пронзительное чувство горечи и уважения к этим людям охватывает меня. Иду мимо другого шалаша. Там тоже едят синюю затирку без хлеба, и я знаю, что нужно им говорить.
— Яхшими сиз?
— Яхшими [32] ,— отвечают мне из этого, потом из третьего, четвертого шалаша.
Опять сижу на тахте, в тени карагача. Все это постепенно забываю и думаю о том, что будет вечером, но как-то тупо, безразлично. Гришка должен еще зайти в эскадрилью за сухим пайком. Начинаю читать книжку «Макарка-душегуб», которую взял у Ирки. В самом центре Москвы, в подземелье, знаменитый разбойник пытает свои жертвы, и люди, проходя по площади, слышат из-под мостовой стоны. У Ирки много таких книг о похождениях великого русского сыщика Густерина.
32
— Хорошо ли живете?.. Хорошо.
Гришки все еще нет. Я снимаю сапоги, потягиваюсь всем своим телом и засыпаю на досках здоровым сном.
Ракеты виснут одна за другой. Не успеет догореть низко над болотом один фонарь, как в небе за мелкой сеткой дождя ярко вспыхивает новый свет. Время от времени начинают стучать и тут же словно захлебываются пулеметы.
В третий раз, как мы уже здесь, повторяется это. Обычно мы по два-три раза в ночь пугаем их: «гу-га» — то поодиночке, то сразу с нескольких сторон. Немцы нервничают и бьют шквально в темноту, куда попало. Потом мы вдруг замолкаем. Полная тишина стоит на нашей стороне. И тогда они еще больше начинают беспокоиться: непрерывно пускают ракеты и выглядывают из укрытий, пытаясь что-то у нас увидеть. Сидеть спокойно они уже не могут.
Я все в том же своем окопе, но холода не чувствую. Даже запах, к которому никак не могу привыкнуть, не трогает меня сейчас. Лежу расслабленно и только смотрю. Несколько точек у немцев, которые видны отсюда. Там, где потонувшее оружие, мне час назад увиделось лицо…
Меня когда-то учили стрелять из разных положений, даже когда катишься с горы. Там у нас была специальная такая горка для учебных занятий. Проходит еще десять — пятнадцать минут. В какой-то миг тело мое напрягается, переворачивается на бок, и я леплю в то же самое лицо, с сорока метров, точно под обрез каски. Вижу даже, как дергается оно от удара и не сразу пропадает, а медленно опускается в болото. Это уже третий мой, двое были в прошлую спокойную ночь. Бесшумно, не поднимая головы, отвожу двумя пальцами затвор карабина, принимаю гильзу и досылаю очередной патрон. Чувствую, какой он гладкий, массивный, из тяжелой немецкой меди.