Падение короля
Шрифт:
Густав Тролле пал со смертельной раной в сражении при Экснебьерге. Он лежал на земле во весь рост при полном вооружении, закованный в железо с головы до ног, а его смятенный дух не находил покоя, обуреваемый попеременно страданием и чувством искренней радости. Памятуя о том, что рана его смертельна и он не жилец на этом свете, он мысленным взором окинул свое время и дела свои и ощутил обжигающий гнев оттого, что коса его не пощадила; но мятежное волнение так утомило его, что он в смиренном изнеможении благословил предстоящий покой. Его кончина имела смысл, ибо последовательно заключала собой череду бессмыслиц. Он не раскаивался ни в чем, кроме несвершенных дел. Вот он лежит, и все остается по-прежнему, как было вначале, хотя он с тех пор успел состариться. Ради дела он подверг себя одиночеству и в одиночестве кончил жизнь. Она очертила свой круг, и в этом круге не вписано ничего, кроме тщетных упований и утрат. О нем можно было сказать, что ради какой-то —
Его вынесли с поля боя в беспамятстве, и он больше не приходил в сознание. Он лежал в доме, где его сторожили как пленника, и подходившие к епископу люди слышали его хохот. Они видели в его румяном лице с озлобленным ртом личину дьявола. Он ничего не сознавал вокруг, лихорадочный взор его был нечеловечески пытлив и угрожающ. Когда началась агония, люди услышали, что он в бреду потихоньку плачет, точно упрямый ребенок; целый день он проплакал, всхлипывая все реже и реже по мере того, как вместе с уходящей жизнью его покидало упорство. Два дня он боролся со смертью. Однажды с ним случился припадок страха, и он с пеной у рта посылал проклятия призракам, которые, по-видимому, его осаждали. Потом начались судороги, и все тело его вскидывалось, как на стальных пружинах, в промежутках между схватками он лежал в оцепенении и казался сплошным комком твердокаменных узлов. В последнюю ночь наступило облегчение, и он разразился громкими стенаниями. Он умер с воплями, дергаясь, как в трясучке.
После сражения при Эскнебьерге{65} сопротивление на Фюне было сломлено. Одни зеландцы еще поддерживали короля Кристьерна, не жалея ни достояния своего, ни самого живота. Но когда и они были усмирены, вся страна склонилась перед Иоганном Рантцау. Ему пришлось покорять страну по частям, как норовистого коня, который упирается всеми копытами, отказываясь стронуться с места. Те же датчане, которые десять лет тому назад отпали от короля, теперь переменили свое мнение и стояли за него горой: король Кристьерн или смерть! Упорство датчан не уступало их непостоянству. Копенгаген целый год терпел осаду{66}. В последние месяцы копенгагенцы жили в нечеловеческих условиях; сначала они примирились с тем, что им пришлось питаться нечистой пищей живодеров и язычников, и стали есть конину и собачину, уничтожили всех кошек, потом не брезговали уже и тем, чем питаются самые жалкие дикари — ели червяков и употребляли в пищу мышей и ящериц, а под конец стали, как звери, пожирать падаль и гнилые отбросы. Младенцы умирали у материнской груди, как всегда бывает при настоящем голоде. И вот, претерпев все эти неописуемые страдания во имя того только, чтобы сохранить город для короля, когда не осталось таких мук и лишений, которых не испытали бы жители Копенгагена, тогда-то, как бы завершая собой всю цепь бесплодных усилий, произошла сдача города.
Амброзиус Богдиндер, друг Кристьерна с детских лет, который с неослабевающим рвением отстаивал дело короля, покончил с собой, приняв яд! Все жизненные силы и неукротимая энергия этого человека обратились вдруг вспять и поразили его, как бумеранг.
Год спустя в Любеке умер изгнанником Йенс Бельденак. В последние годы жизни он утихомирился, сказалась наступившая старость, да к тому же он был калекой. В свое время он сам никому не оказывал милосердия, и враги расправились с ним беспощадно, как только он попался к ним в руки. Он уже тогда был стариком, когда они наконец-то утолили годами копившуюся месть, подвергнув его жестоким и продолжительным пыткам. Язвительные насмешки, которыми он, не задумываясь, осыпал каждого встречного и поперечного, отлились ему сполна; по старости лет он поплатился за них на своей одряхлевшей шкуре. Падшего служителя божия враги раздели догола, намазали медом и выставили на солнцепеке на съедение мухам и комарам. Глядите, глядите на силача, которого старость лишила богатырской стати — вот он стоит обнаженный, отданный на поругание роящимся на его теле насекомым! Вот он — бывший великий епископ и воин, неутомимый барышник, гуляка и правовед! Вот он — ученый чернокнижник, который проповедовал закон божий, не сходя с седла! Его время кончилось и ушло и больше не осеняло его своим крылом. Эта развалина была некогда неукротимым умником и заядлым игроком. А ныне еле вьется, издыхая, слабый дымок там, где прежде пылал костер всевозможных страстей.
Йенс Андерсен, сей по-царски одаренный бастард природы, чья голова была вместилищем такого редкостного сочетания богословской и юридической премудрости, какого ни до него, ни после не видано было в Дании, — на склоне лет этот человек, который для своего времени был выдающимся знатоком прекрасного,
сумел подвести житейский и философский итог своего существования в двух крошечных латинских стихотворениях. Первое представляет собой сухую эпитафию. Второе состоит из громоздких двустиший, перечисляющих в виде некоего реестра перенесенные им мучения.Ну так что же! Ведь в его костлявой поэзии содержится как бы костяк человеческой истории. Вот один из его гремучих дистихов:
Os, dentes, nares, genitalia, brachia danturTorturis, quibus adjunge manusque pedes [13] .Король же к тому времени много лет провел в» заточении в замке Сённерборг. После сражения под Ольборгом Миккель Тёгерсен разделил с королем его заключение и получал за это шесть любекских марок в год.
13
В муках рожденья сплетаются рот, гениталии, кости,
Зубы и ноздри — к ним руки и ноги добавь (лат.).
Получив постоянную должность в качестве соузника при королевской особе, он был поставлен перед необходимостью вести тихий образ жизни. Всю жизнь у Миккеля было такое чувство, что его судьба связана с судьбой короля. Каким-то образом они оказались спутниками на жизненном пути. И по мере того как Миккель сближался с королем, происходило падение последнего.
Вот уж сорок лет минуло с того дня, когда Миккель впервые увидел короля шестнадцатилетним принцем, когда тот навещал лавки богатых копенгагенских купцов. В ту пору у короля еще были ярко-рыжие волосы, и рука его была гладкой, жизнь не отметила ее еще своими росчерками. Теперь вокруг его головы торчали покрытые зимним инеем космы, похожие на заброшенное воронье гнездо, а по костлявым рукам во все стороны разбежалась сетка морщин и набухших вен.
ЯКОБ И ИДА
В то время как король и Миккель жили-поживали в надежных стенах укрепленного замка Сённерборг, другая пара проводила жизнь в бездомных скитаниях — то были музыкант Якоб и девочка Ида.
Якоб был человек неопределенного возраста, и за долгие годы странствий с Идой он нисколько не постарел. Зато Ида, которая маленькой девочкой покинула Кворне, подрастая под открытым небом на большой дороге, превратилась во взрослую девушку.
Они ушли из Саллинга в день похорон Анны-Метты. Когда Анна-Метта бессловесно лежала на смертном одре и смерть осенила своей святостью ее старую голову, последний взор ее был обращен на внучку Иду. Вокруг толпились ее взрослые дети, а она искала глазами Иду. Когда ее предали земле, Якоб взял за руку бедную сироту, и они вместе ушли с кладбища.
В тот день прилетел с юга чибис. Якоб услышал его звонкий печальный голос, когда они переходили через болото. Свободные странники, овеваемые вольным воздухом, они брели по оттаявшей земле на восток, навстречу белому солнцу. Вот уже и холм, который Ида видела перед собой все детские годы и который возвышался на самом краю земли, куда опускается в облака солнце, уходя на покой. А вот уж и этот холм они миновали, и, миновав, пошли дальше, и тогда, на удивление Иды, перед ней медленно стала разворачиваться неведомая местность, как будто открылись ворота в широкий мир.
Якоб с Идой побывали в Гробёлле, где Якоб тщетно пытался разведать что-либо о Миккеле Тёгерсене. Тот, коли еще не помер, должен был, по словам Нильса, находиться сейчас в Святой земле, и с этим известием они отправились дальше, зарабатывая себе на хлеб музыкой.
Два дня Якоб с Идой провели в Мохольме, развлекая своей музыкой дворню. Господ они ни разу не видели. Якоб играл на скрипке, а Ида аккомпанировала ему на треугольнике, она угадывала такт по его пальцам и играла очень хорошо, слышать его она не могла, потому что была глухой от рождения. Но однажды из дверей вышел седой барин, на лице у него застыло выражение недоброжелательства, он велел им убираться — не желаю, дескать, слушать ваше пиликанье. Тогда Якоб засунул скрипку в чехол из лисьего меха, и, взявшись за руки, они ушли со двора. Треугольник позванивал на Идином поясе при каждом шаге, словно колокольчик.
И пустились они через вересковую степь по дороге, ведущей на север. Пришла весна, но она медлила, словно плаксивая, несговорчивая невеста. За ночь земля всякий раз выстывала, и солнышку приходилось каждый день с утра начинать все сначала. Едва промелькнувшая на небесах улыбка тотчас же сменялась хмурой и пасмурной погодой. По утрам накрапывал дождик, вечером стояла сырость. То было вечное малодушное колебание, которое несмотря ни на что, вечно лелеет надежду.
Дождик промывал Идины светленькие волосы, и они облепляли ее лицо, солнышко их высушивало, и они, распушившись, так и сияли вокруг ее головки. Дождя было больше, чем вёдра, и Ида брела по дорогам, глядя перед собой белесоватыми глазами из-под промокших волос, выбеленных, как полотно.