Падение Парижа
Шрифт:
Загадочные звери, зеленые и оранжевые, драконы, единороги, кентавры подымались, падали, неслись.
Огромная шарманка ревела: «Ты не узнаешь никогда…» Они взобрались на синего слона. Духоту вдруг сменил резкий ветер.
Они сошли вниз, обнявшись. Молчали. В такие минуты страшно сказать слово, страшно даже оглянуться или шевельнуть рукой: кажется, что счастье можно рассыпать, расплескать.
Первой опомнилась Жаннет. Ей стало тревожно: если не уйти сейчас, будет горе! Это не минутное увлечение, это что-то тяжелое, засасывающее. Они не могут жить вместе: они поражены одной болезнью; они той же породы… Как он сказал?.. Да, растение, перекати-поле… С ним? Нет, это кровосмесительство!
– Андре,
На темном углу площади, под каштаном, среди листвы которого мерцал один, будто заблудившийся, фонарик, она его поцеловала, нежно и отрешенно, не как человека, как подарок. Он ее робко обнял; она отстранилась:
– Не нужно…
Он не спросил: почему? Они молча шли назад, к площади Контрескарп; молча простились.
Актеры подтрунивали над Жаннет: «таинственный поклонник»… Она не отвечала. Ее мучила жажда, и она пила кислое вино, как воду. От вина стало еще жарче; стучало в висках. А шарманка все с тем же ревом жаловалась на неудачную любовь, и смутно Жаннет подумала: так, наверно, слон объясняется в любви. Синий слон… Что она наделала? Ей захотелось говорить – много, громко, быстро.
– До чего смешно!.. Ее держали всю жизнь под землей… В метро. Нет, глубже – в шахте. Еще глубже – в аду. Потом вывели и говорят: «Бегай, смейся, дыши!» А она ответила: «Нет». Почему? Потому что ей нельзя бегать, нельзя смеяться, нельзя дышать. Нет и нет!
– Что ты рассказываешь? Кто ответил?
– Богиня из учебника. Один знакомый. Не бойся, Марешаль, не ты, не актер. Пивовар. Или я. Разве не все равно – кто?
– Да ты попросту выпила.
– Не знаю. Но мне хочется говорить. А говорить тоже нельзя. Скажи, Марешаль, ты когда-нибудь думал о счастье?
– Нет. О счастье никто не думает.
– Вот и неправда. Я все время об этом думаю. Гляжу на них и думаю. Видишь, как они берегут свое счастье?
Под стеклянным колпаком, как сыр. Или под байковым одеялом. И танцуют, танцуют… Сегодня они еще могут танцевать. Помнишь стихи: «Погиб Лиссабон, но в Париже танцуют…» Тогда земля тряслась. Что же, может снова затрястись – здесь. Или откроется новый вулкан. Или придет чума. Или начнут с неба падать бомбы. Я не знаю что… Но какое это хрупкое счастье! Осторожно, Марешаль, не дыши!..
Она говорила, а слезы бежали из глаз. Рассвело. Люди расходились по домам. Кто-то рядом твердил:
– Не огорчайся, котик, завтра будем снова танцевать…
При дневном свете лица казались призрачными. А на опустевшей площади валялись затоптанные цветы, кожура апельсинов, окурки, пробки, хлопушки.
Когда Андре вернулся в свою мастерскую, розовое большое солнце подымалось над морем крыш; все теплилось, дрожало. Андре сел у окна. Грусть в нем медленно вызревала. Он вспомнил все: далеко в темноте сумасбродной ночи еще горел, среди коленкоровой листвы, бумажный фонарик… Как это солнце… А карусель неслась слишком быстро. Да и все так несется – не понять, не увидеть. Буря и дерево живут по разным календарям.
Андре вспомнил слова Сезанна, над которыми он часто думал: «Нужно долго наблюдать природу. Тогда видимое освобождается от влияния света, от всего случайного, и размышление рождает понимание». Хорошо ему было в тихом Эксе! Да и времена были другие. А Жаннет сказала: «Не нужно». Что «не нужно»? Хотеть? Надеяться? Понимать?
Солнце уже было высоко. Город спал, мертвый от усталости, под пышным светом; и свет съедал все краски; как слепой, Андре глядел на непонятный ему мир. Он уснул сидя, замер, залитый золотом июля.
22
Генерал Пикар на буланом коне был великолепен; среди марокканских стрелков он казался ожившим полотном старого баталиста.
Каждый год Четырнадцатого июля
бывал военный парад. Обычно он привлекал буржуа, застрявших случайно в городе, модисток, обожавших мундиры, мальчишек. Но в этом году парад собрал других зрителей. Завсегдатаи Елисейских полей были далеко: у моря или на водах; и в фешенебельный квартал вторглись жители пригородов. Повсюду виднелись кепки рабочих. Только на углах некоторых улиц стояли молодые люди в беретах, элегантные и надменные: воспитанники Бретейля. Они кричали: «Да здравствует армия!»; рабочие отвечали: «Да здравствует республиканская армия!»; и хотя республике шел уже седьмой десяток, этот крик звучал вызывающе; часто дело доходило до потасовок.Все последнее время газеты писали об опасности войны, о зловещей суматохе за Рейном и за Альпами. Народ с надеждой глядел на каски солдат, на артиллерию, на веселых летчиков. Гремела, не умолкая, военная музыка: латарингский или самбрский марши. Люди на тротуарах шагали в такт; тела выпрямлялись; лица становились задорными. Было в армии нечто подкупавшее толпу: солдаты, все разного роста, рядом с великаном – недомерок, шли просто, как в походе, и зрители видели в них своих.
Молодые люди в беретах восторженно приветствовали Пикара. Их крики подхватила толпа: генерал с громким прошлым, дважды раненный на войне, выглядел молодцевато. А Пикар презрительно усмехался. На этот раз маска вполне соответствовала его душевному состоянию: необычная публика, приветствовавшая парад, возмущала Пикара. С каким удовольствием двинул бы он на этот сброд своих марокканцев! Он глядел прямо перед собой, чтобы не видеть оскорбительных сцен; и зрелище Триумфальной арки, этого памятника былой славы, казалось ему несовместимым с городом, захваченным чернью, где повсюду развешаны красные флаги, где он, боевой генерал, должен выполнять приказы выскочек и масонов.
Неподалеку от Триумфальной арки стояла толпа рабочих. Когда с ней поравнялся Пикар, раздался звонкий голос Мишо: «Да здравствует!..» И тотчас молодцы Бретейля кинулись на рабочих. Засвистели полицейские. Лошадь Пикара пряла ушами; но он даже не взглянул на тротуар; только еще больше искривились тонкие губы, а в голове пронеслось: «Канальи!..»
Елисейские поля в течение двух последних лет были заповедной вотчиной фашистов. Здесь каждый день избивали до крови продавцов левых газет, рабочих, заподозренных в причастности к Народному фронту, и евреев. Нарядная публика на террасах кафе привыкла к проделкам «золотой молодежи».
В этот день, однако, Елисейские поля были оккупированы пришельцами из чужих кварталов, и возле Триумфальной арки начался настоящий бой. Фашисты были вооружены резиновыми дубинками, кастетами, ножами. Один из рабочих упал на мостовую; лицо его было в крови. Мишо пытался вырваться из кольца. Вдруг он почувствовал острую боль, как будто его полоснули по спине ножом. Тогда он зажал в кулак дверной ключ и стал им бить нападающих. Полицейские энергично прикрывали фашистов: они не думали ни о Блюме, ни о Виаре; по привычке они били бедно одетых и защищали завсегдатаев Елисейских полей. На выручку Мишо подоспели товарищи. Один фашист пытался повалить Мишо, но тот извернулся и оглушил противника.
А солдаты, проходя мимо, глядели на побоище.
Разогнав фашистов, Мишо вздохнул: его воскресный пиджак был как будто разрезан дубинкой. Он еще не чувствовал боли, хотя на спине был ярко-красный след, вроде ожога. Мишо отвели в аптеку. Он там всех рассмешил – стоял и приговаривал: «Ах, подлецы! Ведь это я для демонстрации принарядился!»
После парада Пикар наспех позавтракал; час спустя в штатском платье он поехал за город. Автомобиль задерживали в каждом поселке: молодежь танцевала. Общее веселье выводило Пикара из себя; он закрывал глаза; он много дал бы, чтобы не слышать гармоник и саксофонов!