Падение Парижа
Шрифт:
– И еще как!..
Да – и еще как! Это будет их паролем… Они простились. Мишо поехал дальше; еще один красный огонек затонул в темноте. А она побежала по коридорам: вниз, наверх, снова вниз. Подземные ходы были сложными, извилистыми. Суета, шум, равнодушие… Дениз подумала: «Одну разлуку мы выдержали, но сколько впереди?.. Страшно прожить жизнь в ожидании! Потом скажут: будьте счастливы. Но поздно… Нет, все это не так! Они молодые. Нужно только хотеть, сильно хотеть, тогда все сбудется: встреча, революция, счастье». А Дениз хочет… Она остановилась на платформе, среди людей, автоматов, реклам; шепчет: «И еще как!.. Мишо, Мишо!..»
29
Порядок
Лето он просидел в городе. Люди причитали: «Будет война», но все же разъехались на каникулы. Как прошлым летом… Андре надоело все: ожидание, газетная шумиха, споры. Предсмертное томление стало бытом. Жизнь развалилась. И жизнь все же продолжается. Недавно прислали приглашение: скоро «Осенний салон». Чудаки!..
Пьер, промаявшись полгода, поступил на фабрику автоматических ручек. Он как-то пришел к Андре; говорил: «Надо быть стойким!» – и грустно озирался по сторонам. А руки у него дрожали, как у старика.
Андре встретил на Бульварах Люсьена. Тот кричал, что повсюду предатели, что жить стоит только в свое удовольствие. А когда Андре сказал: «Значит, ты хорошо живешь?» – Люсьен выругался: «В нужнике!»
И снова тревога. Газеты полны сенсационными заголовками: теперь не Судеты – Данциг. Андре не читает газет. Редко слушает радио. Иногда вспоминает – Жаннет… Но это было давно, в другой жизни. В один из дождливых вечеров, глядя на фиолетовый город, Андре слушал: стихи перемежались с названиями фирм. Жаннет звала:
Прильни ко мне, я клятвы не нарушу,
Поверить в счастье мне позволь,
Вдохни в меня твою живую душу
И успокой былую боль!
Он судорожно улыбнулся: краска для ресниц, хорошая краска, которая позволяет красоткам плакать. Все нарушили клятву: и он, и Жаннет, и мир. А живой души нет.
«Как дела?» – спрашивает машинально Жозефина, красная от кухонного жара. «Помаленьку», – отвечает антиквар Боло. Улица Шерш Миди живет. Что же делать старой улице? Вот только сапожник, тот, что пел про «шельму-любовь», умер от воспаления почек. Новому – лет тридцать, у него красавица жена, двое детей; тоже весельчак; говорит заказчикам: «Этих подметок вы не сносите до самой войны».
В «Курящей собаке» старенький фокс продолжает служить с мундштуком в зубах. Андре ему как-то сказал:
«Ты, брат,
чересчур похож на Тардье. Боюсь, как бы ты не заговорил о Данциге!..»В то лето все женщины вязали: говорили, что это успокаивает нервы. Андре купил у букиниста на набережной старый учебник астрономии – вязать он не умел. И звезды стали для него твердой землей; а земля ходила под ногами. Часами он просиживал над книгой; прочитает несколько строк и задумается. Цифры, таблицы, имена, все его успокаивало.
В Никее за два века до нашей эры Гиппарх измерял расстояние между землей и солнцем. А ведь и тогда рассыпались царства; люди лепили богов и жгли отступников; умирали солдаты; звенела медь. Гиппарх составлял каталог звезд.
В другой раз Андре позавидовал судьбе Гершеля. Сын бедного музыканта в осеннее равноденствие взглянул на небо. Он сам шлифовал стекла: у него не было денег на телескоп. Он открыл планету Уран, как открывают девушку в окошке напротив. Над Европой бушевала революция. Наполеон грозился завоевать остров. Питт, как паук, плел коалиции. А Гершель описывал переменные звезды и туманности.
Андре подходит к окну. Ревут газетчики: «Надежды на посредничество Рима!.. Отголоски московского пакта!.. Данциг!.. Данциг!..» И Андре возвращается к любимой книге. В Данциге когда-то жил Гевелий. Он был занят топографией луны; писал, писал. И вдруг пожар, сгорели все записи, все чертежи. Гевелий тогда был стариком. Что же, он снова сел за работу.
«А я, – говорит себе Андре, – предал краски, изменил кистям». Наверное, есть и в Париже астрономы; они продолжают работать. Может быть, работает старый физик, которого Андре видел в Доме культуры. Врачи борются с раком. Отец Андре собирает первые яблоки, бледные, восковые. Уехать к отцу? Нет, от этого не уедешь… Андре – перекати-поле… И в тоске он идет на угол, пьет у стойки едкий кальвадос; еще раз пересекает смутный город, окутанный белым дымом зноя.
Был горячий день; с утра собиралась гроза, но тучи разошлись, а воздух не освежился. Весь день Андре просидел в накаленной мастерской. Внизу упаковывались; забивали ящики: «тук-тук» отдавалось в виске Андре. Под вечер он решил пойти в «Курящую собаку» – только спирт может смягчить эту тупую боль. Выйдя на улицу, он сразу понял, что случилась беда. Цветочница над ворохом помятых роз плакала: «Убьют!.. Убьют!..» Хозяин кафе налил кальвадоса Андре и себе, чокнулся:
– За ваше!.. Вот вам и война! Дождались… Чтоб они сдохли!..
Кругом спорили:
– Это еще не война. Это только мобилизация.
– Нет, теперь война, не выкрутиться. Проклятый Гитлер!..
– Ничего… Сговорятся…
Рабочий в кепке дал фоксу сахару:
– Ну, послужи на прощанье!.. Почему они прошлой осенью сговорились? Очень просто – боялись. Не хотели идти вместе с русскими. А теперь дело другое. Теперь они – вояки. В душе они за Гитлера. Предадут они нас, это дело ясное. А умирать кому? Нам!.. Служи, миляга, служи! Я тоже солдат второго ранга…
Сапожник повесил на двери лавчонки листок: «Закрыто по случаю ежегодной мобилизации», – не верил, что будет война, ворчал: «Придумали! У меня срочные заказы…» Цветочница продолжала плакать.
Снова люди с чемоданами, с мешками. Темнота, синие огоньки. Прощай, Гершель и туманности! Равнодушно Андре положил в чересчур просторный чемодан рубашки, мыло. Он лениво подумал: «Как тогда… Или вправду – воевать?..» Не додумал: стало скучно. Завтра он должен выехать в Туль, это твердо. Не все ли равно, что будет потом?.. Жизни не будет.