Паганини
Шрифт:
Согласившись принять участие в завтраке или ужине, устроенном в его честь, он пробовал некоторые блюда и разные вина, но никогда не злоупотреблял ни тем, ни другим. Он не сразу ощущал последствия такого нарушения привычного режима, но на следующий день горько расплачивался за свою невоздержанность в еде сильными болями.
На официальных приемах он бывал обычно не очень разговорчив (если не считать тех случаев, когда встречался с близкими друзьями, как это произошло в Праге) и очень рассеян, настолько, что не мог припомнить, какие подавали блюда. Его внимание могли привлечь лишь некоторые чисто итальянские кушанья, например, равиоли,[133] мучная похлебка, суп по-генуэзски,
По окончании обеда или ужина он старался как можно скорее удалиться, не заботясь о том, какое это произведет впечатление на хозяина дома. Он не старался даже скрыть, что присутствие на этом званом обеде оказалось для него скорее мучением, нежели удовольствием.
Вообще все великосветские рауты наводили на него тоску: среди чужестранцев, рассматривавших его с любопытством, словно редкое животное (вспомните жирафа египетского паши), он чувствовал себя совсем иначе, чем среди артистов и музыкантов,[134] которые могли понять его, близкого по духу, тогда как все остальные ничего не значили для него и оставались чужими.
Паганини очень радовался, когда встречал итальянцев. Тогда он мог говорить на родном языке и охотно беседовал с ними. Ничто так не портило ему настроение на светских приемах и обедах, как разговоры о музыке. Он всеми способами избегал их, придумывал любые предлоги – просил, например, принести себе какой-нибудь напиток, – забивался в угол и порой прямо заявлял, что в гостях хотел бы отдохнуть от музыки. Он не выносил также и вокально-инструментальных упражнений дилетантов в гостиных, и если все-таки приходилось слушать их, то делал это рассеянно, повернувшись спиной к свету, беспокоившему его, и рассматривая рисунок на обоях или ковре. И в конце концов ограничивался несколькими знаками одобрения, чтобы не выглядеть совсем невежливым. Очевидно, в его жизни вполне хватало серьезной музыки, чтобы получать удовольствие от другой в часы отдыха. Нельзя сказать, что он был не прав.
Непрестанное чередование концертов, нет сомнения, безмерно утомляло его. Именно усталостью можно объяснить одно наблюдение Георга Гарриса, которое иначе шло бы вразрез с обостренной впечатлительностью Паганини и с некоторыми его замечаниями в письмах. Гаррис пишет, что скрипач не получал никакого удовольствия от окружающей его красоты – природы, пейзажей, памятников, зданий.
У потомков музыканта в Милане сохранился экземпляр первого издания (Перуджа, 1851 год) биографии их знаменитого предка, написанной Конестабиле, на полях которого имеется много пометок, сделанных его сыном Акилле.[135] Некоторые из его замечаний заслуживают внимания.
В десятой главе Конестабиле пишет:
«Поскольку он не получал никакого удовольствия от окружающей его обстановки, как бы она ни оказалась привлекательна, каждый поймет, что он охотно беседовал со своим спутником,[136] если только его не мучил кашель, и когда тот обращал его внимание на какое-нибудь красивое селение, прекрасную долину или примечательное строение, он отвечал из вежливости: „Очень мило!“ – но при этом едва удостаивал взглядом».
В этом месте Акилле приписал:
«Утверждение абсолютно неверное. Просто удивительно, как можно печатать подобные глупости».
Энергичный протест Акилле против обвинения в равнодушии к красоте природы и произведениям искусства весьма важен. Ведь он всегда находился рядом с отцом, знал его очень хорошо. Когда Паганини скончался, Акилле исполнилось пятнадцать лет, его уже не назовешь ребенком.
Впрочем, самому Конестабиле утверждение Георга Гарриса тоже показалось неубедительным. Он пишет, что в Италии, по его мнению, скрипач не мог
не проявить интереса «к красоте природы», и нет ничего удивительного в том, что в Германии, где он все время болел и страдал от сурового климата, он холодно воспринимал любую красоту, открывавшуюся его взору.Конечно, этот несчастный, изможденный человек, всегда чувствовавший себя неважно, а то и просто больным, вынужденный без конца переезжать в карете из города в город и давать труднейшие концерты, в которые вкладывал все свои физические и душевные силы, чаще всего оказывался не в самых подходящих условиях, чтобы любоваться красотами окрестных пейзажей и строений.
Во время путешествий его сопровождал очень скромный багаж: старый чемодан, картонка для шляп и потрепанный футляр для скрипки, в котором лежали одежда и тонкое белье, необходимое для его в высшей степени раздражительной кожи, деньги и драгоценности. Все эти вещи он всегда держал под рукой и не выпускал из виду. Перед отъездом он выпивал какой-нибудь отвар из трав или чашку шоколада, а если отправлялся в дорогу ранним утром, вообще ничего не ел и не пил. Однако главную его заботу составляла скрипка, лежавшая в старом футляре. Он ревностно оберегал ее и всегда сам переносил из номера в карету и наоборот.
Холод так сильно мучил Паганини, что он всегда очень плотно закрывал двери кареты и окна. И даже при 22 градусах тепла сидел, закутавшись в шубу, забившись в угол, прикрыв глаза, погрузившись в дрему. Если же, случалось, дорога шла ровная и карету не трясло (а обычно он очень страдал от этого), он оживлялся и охотно беседовал со своим спутником, вспоминая мягкий климат своей дорогой Италии. Там, говорил он, все рождены, чтобы петь, играть на гитаре на берегах лазурного моря… А как можно перебирать струны гитары здесь, в стране, где без конца приходится кутаться в шубу? В Италии музыка повсюду: на земле, в море, в самых бедных домах и в самых роскошных дворцах. У людей нет хлеба, но они поют. Люди несчастливы, но все равно поют… Мелодия рождается в огне. И земля, воздух и небо Италии – это огонь и пламя…
Несчастный Паганини! Видимо, ему не слишком приятно жилось в северных странах… Но у него имелся маленький Акилле, и необходимо было зарабатывать деньги, много денег, чтобы обеспечить сына на случай, если смерть лишит его отца… Он часто ощущал на себе, как тянутся к его худому, будто скелет, телу когти смерти. Он чувствовал это, когда обострялись болезни, когда от острых приступов лежал пластом.
Во время длительных переездов болезнь кишечника осложнялась от непрерывной тряски в карете. Тогда лицо его из бледного становилось восковым, губы искажала страдальческая гримаса.
Нередко, измученный болями в желудке, он целыми днями оставался без еды и находил отдых только во сне – днем, недолго, или ночью. Поэтому, приехав в гостиницу, он спрашивал не красивый и нарядный номер, но тихий и, даже не интересуясь, хороша и удобна ли кровать, сразу ложился спать, чтобы отдохнуть с дороги. При этом нередко открывал окна, чтобы, как он говорил, принять «воздушную ванну».
Во сне его часто беспокоил кашель. Гаррис, напуганный ужасными криками музыканта, едва ли не задушенного мучительным приступом, вскакивал с постели и бежал к нему в комнату, чтобы оказать помощь.
Утром бывало очень трудно разбудить скрипача. А не тревожили бы его, так он спал бы весь день.
После отдыха он всегда находился в отличном настроении, веселый и шутливый, преображенный. Только в дни концертов становился нервным и озабоченным. Даже после многих лет концертной деятельности Паганини всегда нервничал перед выступлением. Порой весь день проводил у себя в номере, лежа на диване. Перед репетицией открывал футляр и убеждался, что скрипка в порядке, настраивал ее и снова бережно укладывал на место.