Пахарь
Шрифт:
— Люблю! — сказала я.
— Что? — со смехом спросила трубка. — По какому поводу нежности?
— Без повода. От того, что я люблю тебя. — Я смахнула слезу.
— Слушай, все нормально?
— Да, да!
— А где твердость в голосе? Где восторг?
— Впереди! — заверила я. И глубоко вздохнула, услышав длиннющие гудки.
Какое счастье, что мы не стояли лицом к лицу. И он не увидел, как мне плохо. Он всецело был занят своими людьми и своей насосной. Борис угадывал каждый нюанс моего настроения. Но я любила Дмитрия Павловича Голубева, а не Бориса Кулакова. Мой Дима умел быть нежным-нежным, как дуновение утреннего теплого ветерка, но бывал и неуклюж, и толстокож, очень толстокож. Занятый собой, он становился похож на старый восточный дом, стены которого, выходящие на улицу, во внешний мир, не имеют ни одного окна.
Я прошла на кухню, села и заревела. Мой поступок оторвал меня от близких людей, связи ослабли, и я впервые осознала их непреходящую ценность. На толстых полах халата
— Мамочка, что случилось?
— Я сильно расстроилась.
— Кто-нибудь умер? — спросил он.
— Да, — сказала я.
Погасила свет и легла. Тело болело. И голова болела, но не так, как тело, и не как при физическом недомогании. Эта боль только обостряла чувство вины. Пришлось подняться и выпить валерианки. Сиреневый туман застилал глаза. Кружилась голова. Кружились прямоугольники окон, кружился вливающийся в них свет и шум ночного города. «Ничего не случилось, — убеждала я себя, — ровно ничего, ничего!» Да, но к чему тогда это назойливое стремление оправдаться? Случилось то, чему нет и не может быть оправдания. Я сама напросилась, создала двусмысленную ситуацию. Люди целомудренные обходят их далеко стороной. Ну, а если бы все не кончилось снятием кофточки? И если бы об этом узнал Дима? Все бы рухнуло, и дальше незачем было бы жить. Ну, а с предосторожностями, которые не позволили бы ничему просочиться наружу, жить было бы можно? Какая, собственно, разница, выплыло, не выплыло? То, что так поступают многие, — не утешение. Я всегда отвергала обман и нечистоплотность в семейной жизни, но вот позволила себе… Что же делать? Нести свою ношу, казниться и вымолить у себя прощение. У себя — больше не у кого.
Я лежала с открытыми глазами. Трамваи покинули улицы, пришли самые тихие ночные часы. Никогда. Никогда больше. Никогда ни намека, ни полуслова, ни полвзгляда, которые уводили бы в сторону от Димы. Пусть Скачкова, пусть тысячи других получают удовольствие от того, что повергло меня в ужас. Это их право, но это же — моя погибель. И пусть так будет всегда. Жизненные устои должны быть чистыми и прочными, и для того, чтобы они оставались такими, нельзя просыпаться в чужих постелях. Никогда, никогда, никогда. У меня есть муж, и какой! А я придумала себе одиночество, я раздула, разожгла его, воспалила себя: ах, одинока! Как правы были наши отцы, оставившие нам формулу прочной семьи: любовь да совет. Разве семья, муж и дети, недостаточно просторное поле для приложения сил женщины? Заботься о них, самых близких тебе людях, заботься самозабвенно, и ни на что другое не хватит ни времени, ни сил, ни воображения. И если еще есть и хорошая работа, о какой неполноте жизни, о какой неудовлетворенности может идти разговор? Да, только так. Семья, работа — этого вполне достаточно для счастья. Хорошая семья и хорошая работа. Это такие неоглядные пространства, на которых есть где развернуться любому призванию, есть где сверкнуть любому таланту. Если же во главу угла ставить себя, только себя, всегда себя, если заботиться о своих удовольствиях и больше ни о чем, ничего путного не получится и в конце концов все пойдет прахом. Мои отец и мать трогательно заботятся друг о друге. И пусть бывали годы, когда им не хватало хлеба, одежды и обуви — их в те годы не хватало всем — забота и любовь брали свое, и старики прожили счастливую жизнь. Ни разу я не стала свидетельницей крика, раздражения, размолвок. По их примеру я строила и свою семейную жизнь и ни разу не пожалела, что не иду своим, особенным путем, ни на чей путь не похожим. И вот я могла потерять все, не получив взамен ровно ничего. Одно послабление, один шаг не в ту сторону, один коварный миг — и я на краю пропасти. Все мои добродетели не стоили бы ни гроша, их бы просто не приняли во внимание. Напротив, считалось бы, что эта тихоня всегда была себе на уме. Ни дети, ни Дима этого не заслужили, не заслужили, не заслужили.
Чего это я так озлилась? Ну, охотился, не приехал. Скромнее надо быть. Не об уничижении речь — о собственном достоинстве, в котором скромность всему голова. Его проступок и мой проступок — разве они соизмеримы? Разве навеяны одним и тем же? И потом, если мстить любимому человеку за каждый промах и оплошность, если и он станет отвечать этим же — к какому итогу мы придем? К пустоши, на которой ничего не растет, на которой все безжалостно вытравлено и вытоптано взаимными претензиями и себялюбием. И если что-то не так, если это нельзя оставить без ответа, без выяснения отношений, возьми и выясни их, выясни тактично, небольно для любимого человека. Не отвечай на проступок проступком, это всегда дает трещину. Будь чиста сама, сама, сама!
Прогрохотал первый трамвай. Удары о стыки рельсов возникли далеко и, усиливаясь, приблизились к дому, обогнули его и удалились. Ночь протекла — одна из многих в великой и непостижимой реке времени. Болела голова. Мне было плохо, очень плохо. Более всего на свете я бы не хотела, чтобы у меня когда-нибудь была еще такая ночь. Дала ли я полный отчет в содеянном? Я не знала. Но я знала, что вина еще не искуплена, хотя урок и извлечен. Извлечение урока могло быть лишь частью искупления вины.
XIV
Чувство
вины не проходило, и я с трепетом ждала приезда Димы. Мне казалось: Дима непременно увидит мое состояние и поймет, чем оно вызвано. После свадьбы наши отношения строились на верности. На иной платформе, насколько я представляла себе это, здоровой семьи не создашь. Вековая мудрость народа говорила об этом же. У меня никогда не было повода сомневаться в верности Димы, и я, в свою очередь, не давала ему такого повода. Сама мысль о том, что он может изменить мне, была настолько нелепой, настолько кощунственной, что я не рассматривала ее сколько-нибудь серьезно, а отвергала в зародыше. Он был мне верен. Я же согрешила, пусть в воображении, но отступилась от данного ему слова. А от поступка, который воображение рисует как вполне возможный, до реального деяния всего один шаг. Близость этого шага все еще приводила меня в содрогание. Я никогда не готовила себя к тому, чтобы изменить мужу, не вынашивала такой мысли. Еще в юности я внушила себе, что неверность — не для меня, что и муж, и я будем верны друг другу и на верности построим свое счастье. Надо мной смеялись — это я переживала легко. Мне завидовали — этих людей я понимала лучше. И вот я чуть сама не развеяла, не пустила прахом все, чем жила, чему поклонялась. Как я дошла до такой жизни?Как и почему — на эти вопросы я искала ответа. Застлала глаза обида? Нет, когда мы ехали с Борисом к нему домой, моими поступками руководили не обида на Диму и не желание отомстить. Обида молчала, когда я решила поехать. Она не пришла, она была во мне, она рождала злые мысли и ощущения. Но стремление досадить ему, возникшее было ранее, угасло. Тогда что же влекло меня? Любопытство, как все это будет с новым мужчиной? Если об этом думать, появляется и любопытство. Но я не думала об этом. Не думала, но поехала и вошла в его дом, и пила вино, и танцевала с ним. О чем же я тогда думала? Что этого нельзя делать. Значит, если одна часть натуры говорит «нельзя» и восстает, то другая часть души снимает запреты и молчаливо подготавливает грехопадение? Да, расстановка сил была такая. Что-то развинтилось во мне, реакция сдерживающих центров замедлилась. И этому способствовали одиночество и Скачкова, проповедующая свободную любовь. Вдруг остановилась, посмотрела на себя со стороны и увидела, что падаю. Замерла. И остановила меня не унизительность падения, а возможность потерять все — возможность, за которой стоило подлинное одиночество.
Значит, я не отвергала случайную связь, а только страшилась ее последствий? Неправда! Не наказание удержало меня. Мне стало противно. И наступило стремительное возвращение на круги своя. Ценности, в которые я верила, всегда были и будут на высоте.
Кирилл был в школе, Диму я ждала вечером. Чтобы не метаться в четырех стенах, я пошла с Петиком гулять. Мне казалось, что на людях будет легче. Мы шли вдоль берега Бозсу, вниз по течению. Ветви плакучих ив почти касались желтой воды. Мальчики уже купались, повизгивая от холода и восторга. Петик провожал их жадными, завистливыми глазами. На излучине, на самом мысу прилепилось пристанище моржей — любителей зимнего купания. Обогнув стадион, мы перешли на левый берег. Сын молчал, словно угадывал мое настроение. Он срывал одуванчики и дул на них, смешно выпучивая щеки. Парашютики семян зависали в воздухе. Река, деревья, трава, простор, свобода, столь неожиданные в большом городе, лишили его языка. Какую обильную пищу давали они впечатлительному детскому уму!
Бронзовый Гагарин на пьедестале из бордового гранита держал спутник в воздетых к звездам руках. Человек и небо. Что там, за гранью известного, и что еще дальше, за гранью воображения? И чем привлекает нас небо, чем манит? Беспредельностью, по сравнению с которой любой земной простор микроскопически мал? Я опять пожалела, что Гагарина уже нет с нами. В памяти народной это одна из незаживаемых ран.
Мы перешли улицу и оказались у лестницы, ведущей в детский парк. Там, где лестница переходила в аллею, Мальчиш-Кибальчиш трубил в горн, а бронзовый скакун храпел под ним, смиряя свою резвость.
— Купи мне трубу и шапку со звездой! — сказал Петик. Он всегда быстро делал практические заявки.
— Ты хочешь быть как Мальчиш-Кибальчиш?
— Хочу! Я никогда не сидел на коне.
Мы поднялись на вал, к остаткам крепостной стены. Узкие бойницы смотрели на жилые кварталы. Я подняла Петика, помогая ему заглянуть в бойницу.
— Отсюда стреляли во врагов! — сказала я.
— Из лука? — спросил он.
— Из ружей.
— Пираты стреляли?
— Пираты на морях, а здесь где ты видел море? Когда враг приближался, жители города уходили в крепость, запирали ворота и отбивались.
Я с трудом оттащила его от бойниц. Он осмысливал увиденное. Здесь были сражения! Здесь стреляли, кололи, рубили, идя на приступ и отражая натиск. Здесь падали убитые и стонали раненые!
— Мама, если я буду стрелять из бойницы, а Кирилл будет внизу с саблей, кто победит?
Он страстно хотел, чтобы я ответила: «Победишь ты». Но я не доставила ему этого удовольствия. Он и так часто показывал себя недобрым человеком: бросал в птиц камни, топтал муравьев.
— Кирилл не может быть твоим врагом, — сказала я. — Если ты будешь стрелять из бойницы, то Кирилл будет с тобой рядом, вы ведь братья.