Пакет
Шрифт:
А тут мы пришли в околоток. Это по-нашему если сказать, по-военному. А по-вольному - называется амбулатория. Или больница. Я не знаю.
Маленький такой деревенский домик. Окно открыто. Крылечко стоит. У крылечка и под окном на завалинке сидят больные. Очереди ждут.
Один там больную руку на белой повязке качает. У другого нога забинтована. Третий все время за щеку хватается - зубы скулят. Четвертый болячку на шее ковыряет. У пятого - неизвестно что. Просто сидит и махорку курит.
И все, конечно, об чем-то рассуждают, чего-то рассказывают, смеются, ругаются...
Мой конвоир
– Здорово, ребята!
Ему отвечают:
– Здоровы! Куды, - говорят, - без очереди? Садись, четырнадцатым будешь.
Он говорит:
– Мы без очереди. У нас, - говорит, - дело очень сурьезное.
– Со штаба?
– Ну да, - говорит.
– Видите, комиссар заболел.
– Ого!
– говорят.
– Что же в нем заболело?
– А в нем, - говорит, - зуб заболел. Ему перед смертью особую золотую плонбу хочут поставить.
– Ого!
– говорят.
Хохочут, дьяволы. Издеваются. И тот - этот Зыков - тоже хохочет и тоже шутки вышучивает.
– А ну, - говорит, - комиссар, садись, отдохни, покуда его благородие к его превосходительству бегают. Да ты, - говорит, - не стесняйся...
Я не стесняюсь. Сесть я хотя и не сел, а слегка прислонился к столбику, на котором крыльцо висело.
Стою потихоньку, спину свою о столбик почесываю и на этих гадов внимания не обращаю.
"Пускай, - думаю, - веселятся. Жалко, что ли? Больные все-таки. Скучно ведь".
А сам и не слушаю даже, чего они там про меня зубоскалят. Я, понимаете, природой любуюсь.
Ах, какая природа! Ну, я такой не видал. Ей-богу! Даже в нашей деревне и то нету таких садов и таких густых тополей. А воздух такой чудный! Яблоком пахнет. А небо такое синее - даже синее Азовского моря! Ну, прямо всю жизнь готов любоваться! Да только какая моя осталась жизнь? Маленькая. Я потому и любуюсь, что после уж поздно будет. Зато уже вовсю любуюсь. Даже голову к небу задрал.
А тут, понимаете, прибегает со своей саблей его благородие, господин офицер. Красный такой, весь взлохмаченный, мятый, словно его побили. И на меня:
– А!
– говорит.
– Языки кусать? Ты, - говорит, - языки кусаешь, а после за тебя отвечай? Да? Дрянь худая!..
Размахнулся и - раз!
– меня по щеке. Понимаете?
Я ничего на это не ответил, только зубы сжал да как вдарю его по башке. Сверху.
Ох, как завоет, застонет, заверещит:
– Расстрел-л-лять!..
А я еще раз - бах! И еще со всего размаху - бах!
Ну, он и сел, как миленький, у самого крылечка.
Конечно, меня в два счета сграбастали эти самые больные. Руки мне закрутили, к виску - наган и не выпускают. А я и не рыпаюсь. Чего мне рыпаться? Стою потихоньку. Тогда офицер встает, поправляет свою офицерскую фуражечку и говорит:
– Погодите еще стрелять.
Потом закачался, глаза закрыл и говорит:
– Ох... Мне худо...
Его поскорее сажают обратно на ступеньку и начинают махать около его морды - кто чем: кто, понимаете, тряпкой, кто веточкой, а кто просто своей забинтованной лапой.
– Ну как, - говорят, - ваше благородие? Ожили?
– Да нет, - говорит.
– Не совсем.
Опять помахали.
– Ну как?
– Ожил, - говорит.
– Спасибо... Молодцы,
Они, дураки, отвечают:
– Рады стараться, ваше высокоблагородие!
Потом говорят:
– Ну как? Можно расстреливать?
– Да нет, - говорит офицер. И встает.
– Нет, - говорит.
– К моему сожалению, придется подождать с расстрелом. Его сначала доктору показать нужно. Однако расстрел от него не уйдет. Я, - говорит, - из этой малиновой дряни через полчаса решето сделаю. Собственноручно. Но только сначала, говорит, - его все-таки подлечить нужно... Послушай, Зыков, веди его, пожалуйста, поскорей к доктору, а я сзади пойду.
Понимаете? Боится! Боится рядом идти. Даже вдвоем с Зыковым боится...
– А ну, - говорит, - еще кто-нибудь... Вот ты, - говорит, - Филатов, у тебя наган при себе, пойдем с нами.
Зыков пихает меня прикладом и кричит:
– А ну, пошел! Живо!
Я пошел. Поднимаюсь по лесенке и вхожу в эту самую - в раздевальную комнату.
Ну, знаете, воздух тут прямо противный. Карболкой воняет. Какие-то всюду банки валяются, склянки, жестянки. Пыль, понимаете, грязь.
Стены черные. У стены деревянная лавка стоит, а на стене, на вешалке, висят солдатские шинели, фуражка и китель с погонами.
Я это все заметил потому, что мы в раздевальной целую минуту стояли, покуда его благородие по лестнице поднимался. С ним, понимаете, опять худо стало. И его опять обмахивали березками.
Потом он приходит и говорит:
– Ну, вы!
– говорит.
– Чего на дороге стали? К доктору! Живо!
Ну, Зыков меня опять пихает прикладом, Филатов распахивает двери, и я захожу к доктору.
А доктор-то, доктор! Ей-богу, смешно сказать - совсем старичок. Беленький, маленький, ну такой маленький, что даже ноги его в халате путаются. А перед ним, понимаете, выпятив грудь, стоит этакий здоровенный полуголый дядя. И доктор его через трубку слушает. А тот дышит грудью. Словно борец Василий Петухов.
Мы, понимаете, входим, а доктор и говорит:
– Стучаться, - говорит, - нужно.
Но тут, как увидел штабного офицера, совсем иначе заговорил.
– Извиняюсь, - говорит, - господин подпоручик. Я, - говорит, - думал, что это кто-нибудь без очереди лезет.
– Нет, - говорит офицер.
– Вы ошиблись. У нас чрезвычайно экстренное дело. Потрудитесь, - говорит, - отпустить больного и оказать помощь.
– Ага, - говорит доктор.
– С большим удовольствием.
Тут он скорее достукал своего борца Петухова, помазал его кой-где йодом и отпустил. А сам подошел к рукомойнику и стал намыливать руки.
– Да, - говорит.
– Я вас слушаю.
– Вот, - говорит офицер.
– Видите этого человека? Несколько минут тому назад этот человек демонстративно откусил себе язык.
– Ага, - говорит доктор.
Потом говорит:
– А как, позвольте спросить, откусил?.. Насовсем или частично?
– Я не знаю, - говорит офицер.
– Может быть, и частично. Не в этом дело. Самое главное в том, что он теперь говорить не может. Понимаете? А нам еще нужно его допросить. Так вот, - говорит, - не можете ли вы чего-нибудь сделать? Научным путем. Чтобы он перед смертью хоть чуточку поговорил.