Пакт
Шрифт:
– Я постараюсь, Ада Павловна.
Он выглядел смущенным и подавленным. Маша знала, что Пасизо права. Если обращаться с Маем как с больным ребенком, он совсем расклеится.
Дверь открылась, в зал просунулась голова девочки из детской группы кордебалета. Девочка была в шапке, шубе, валенках, она сначала вошла, а потом постучала, присела в реверансе и, не дожидаясь ответа, затараторила:
– Здрассти, Адапална, там на вахте дяденька, попросил найти, я в раздевалку сходила, в буфет сходила, Надежда Тихоновна говорит, Акимова в пятом репзале. А, вот ты, Акимова Маша! Тебя в артистическом подъезде дяденька ждет! Все, я побежала, до свиданья, Адапална! –
– Какой дяденька? – тревожно спросила Пасизо. – Ты знаешь, кто это?
– Знаю. Ада Павловна, конечно, знаю, не волнуйтесь.
В зеркале Маша заметила, как запылали у нее щеки. Губы сами собой растянулись в совершенно дурацкой улыбке. Пасизо тоже это заметила, покачала головой, сказала:
– Ладно, иди.
– А я? – хмуро покосившись на Машу, спросил Май.
– А с тобой мы еще поработаем.
Маша присела в реверансе, потом чмокнула в щеку Мая и вылетела из зала.
– В подъезд раздетая не бегай! Продует! – крикнула ей вслед Пасизо.
Маша мчалась вниз, перепрыгивала через несколько ступенек, чуть не сшибла ведро уборщицы и только на первом этаже притормозила, отдышалась, поправила волосы. Илья сидел на стуле у будки вахтера, встал ей навстречу, обнял.
– Подожди минут десять, я переоденусь, – сказала Маша.
– У меня полчаса.
– Я быстро!
Он ждал ее на улице.
– Я стала психом, только о тебе думаю, ждала твоего звонка, как будто вся моя жизнь от этого зависит. Ведь правда зависит. Танцую для тебя, а ты даже ни разу не видел, как я танцую. Я вообще не понимаю, как выдержала без тебя столько дней. Ты хотя бы скучал, ну немножко, капельку скучал по мне? – Маша выпалила все это на одном дыхании, замолчала, зажала рот и пробормотала в варежку: – Зачем, зачем? Нельзя говорить такое вслух.
– Почему?
– Потому что, если я буду без конца повторять, как сильно тебя люблю, тебе надоест, ты решишь: это мое, оно никуда денется. Поставишь на полочку и отправишься в свободный полет, покорять новые вершины. Нет, шучу, конечно, не волнуйся, я не ревнивая, просто я ужасно боюсь тебя потерять, а ты все молчишь, молчишь. Почему?
– Потому что я такой же псих, как ты, только ты разговорчивый псих, а я молчаливый. Расскажи, как у тебя прошел день?
– Очень бурно, пришлось раз сто повторить дуэт Аистенка и злого Петуха. Тридцать фуэте, легко, как будто моторчик внутри, кручусь, кручусь, у зрителей головы кружатся, а у меня – нет. Представляешь, Пасизо испугалась, подумала… – Маша вдруг осеклась, испуганно взглянула на Илью.
– Подумала, что тебя брать пришли? – тихо спросил Илья.
– Мг-м. А на репетиции…
Она хотела рассказывать про «гробик для вождя», но стала излагать либретто «Аистенка». Хотела рассказать, как маму возили к ноге со сросшимися пальцами, но получилась история про Васю, «Балду» и полбу, хотела про Катю и вурдалаков, про свой страх, про то, что у папы взяли лучшего токаря и лучшего технолога, а без них опытная модель самолета не пройдет испытания, и тогда могут взять папу. Но ничего этого она не сумела произнести вслух. Ей казалось, что внутри у нее, чуть ниже горла, завелся хитрый аппаратик, который определяет, о чем говорить можно, о чем нельзя.
Нельзя именно о том, что важно, серьезно, чем хочется поделиться. А с кем же еще поделиться, как не с Ильей?
Он молчал, крепко держал ее под руку. Когда подошли к трамвайной остановке, она тяжело вздохнула:
– Ну вот, я столько всего хотела тебе рассказать,
но болтаю глупости, а ты вообще молчишь. Псих-болтун и псих-молчун.Он обнял ее, зажал ей рот губами. Они оторвались друг от друга, только когда суровый женский голос произнес рядом:
– Граждане, как вы себя ведете в общественном месте?
В Цюрихе Габи встретил шофер Рондорффов. Пока ехали до замка, она смотрела в окно. Мимо плыли идиллические швейцарские пейзажи, в машине работало радио, передавали скрипичный концерт Мендельсона, запрещенного в Германии, поскольку покойный композитор был евреем. Габи давно не слышала такой чудесной музыки.
Альпы искрились чистым снегом. Из окна гостевой комнаты, в которой поселила ее Софи-Луиза, открывался вид на Цюрихское озеро. Рондорффы завтракали в стеклянной оранжерее, среди роз, фиалок, примул, карликовых лимонных и апельсиновых деревьев. Там жил дымчато-серый попугай Жако. За ломтик яблока или крекер Жако говорил по-французски:
– Бонжур! Вы очень красивы, моя дорогая!
Когда Габи подошла к нему познакомиться и угостить печеньем, он склонил голову набок, уставился на нее круглыми ярко-желтыми глазами и отчетливо произнес:
– Гитлер кретин!
За столом все засмеялись. Жако несколько раз повторил эту фразу.
– Как он догадался, что я прилетела из Берлина? – спросила Габи.
– Мы редко позволяем ему сладкое, чтобы не толстел. А он сластена. Вы дали ему сдобное печенье, вот он и выступил со своим коронным номером в знак особой благодарности, – объяснил Август Рондорфф.
– В этом доме Жако единственный, кто интересуется политикой и смело высказывает свое мнение, – продолжая смеяться, заметила Софи-Луиза.
После завтрака она показала Габи лабораторию. Три приветливые молодые швейцарки в белоснежных чепцах и фартуках колдовали над колбами, аптечными весами, ступками, кастрюльками, фарфоровыми банками, наполненными цветочными лепестками. От ароматов кружилась голова.
Работа над статьей и съемки для рекламы отнимали мало времени, но ускользнуть из-под ласковой опеки семейства Рондорфф оказалось не так просто. Софи-Луиза хотела показать невесту своего племянника как можно большему количеству родственников и знакомых. Она любила и жалела Франса, догадывалась, что у него большие проблемы в отношениях с женщинами. Вряд ли знала правду, но слухи о гомосексуализме до нее доходили.
– Я, конечно, не верила, и даже порвала отношения с несколькими приятельницами, которые намекали на это, – призналась она Габи. – Детство Франса было тяжелым, он рано лишился отца, рос с матерью, и до сих пор ему приходится несладко. У Трудди отвратительный характер, она затюкала бедного ребенка, он панически боится женщин. Отсюда его нервозность, застенчивость. Знаете, в глубине души я не исключала, что он… ну, что его может тянуть к мужчинам. Теперь я совершенно спокойна, с Франсом все в порядке, ведь иначе вы никогда не согласились бы стать его женой, верно?
– Никогда, ни за что, – ответила Габи и густо покраснела.
Она привыкла врать и даже получала от этого удовольствие. Но одно дело морочить головы фанатикам-нацистам, надутым индюкам военным, хитрым жадным чинушам, которые сами врут как дышат, и совсем другое – нормальным людям. Рондорффы окружили ее такой заботой, какой она не видела ни от кого никогда. В них не было ни капли чопорности, аристократического чванства. Она сгорала от стыда, изображая перед ними счастливую, любящую невесту Франса фон Блефф.