Паладины
Шрифт:
Увертюра к т. VIII
Весна моя! Ты с каждою весной
Всё дальше от меня — мне всё больнее…
И в ужасе молю я, цепенея:
Весна моя! Побудь ещё со мной!
Побудь ещё со мной, моя Весна,
Каких-нибудь два-три весенних года:
Я жизнь люблю! Мне дорога природа!
Весна моя! Душа моя юна!
Но чувствуя, что ты здесь ни при чём,
Что старости остановить не в силах
Ни я, ни ты, — последних лилий милых,
Весна моя, певец согрет лучом…
Взволнованный, я их беру в венок
Твои стихи, стихи моего детства
И юности, исполненные девства,
Из-под твоих, Весна, невинных ног.
Венок цветов — стихов наивный том
Дарю тому безвестному, кто любит
Меня всего, кто злобой
Их нежности и примет их в свой дом.
Надменно презираемая мной,
Пусть Критика пройдёт в молчанье мимо,
Не осквернив насмешкой — серафима,
Зовущегося на земле Весной.
Эго, Трансцендентальное Эго пело устами серафима, зовущегося на земле Весной. Северянин не принадлежал к числу тех, кто мог разувериться и впасть в уныние. Даже в самой жуткой тоске по Родине, когда он многие годы не мог вернуться в Россию, он ощущал бессмертие творческого начала, своего эго, не подгоняемого под рамки картезианского "я мыслю". Эго объединяло его с той страной, которой нет, с тем языком, мажорным новатором которого он был и который, казалось, вместе со всеми его «ять», «златополднями» и «алогубами», уходил в небытие. Но именно Россия, та Россия, в которой светозарно и ореолочно пело Великое Я, Абсолютное Эго, та Россия, рыцарем, Суворовым которой он был с самого своего рождения со всеми своими новомодными ананасами и мимозами, была для него реальней, чем все прелести расцветшего на её месте советского новояза.
Мои похороны
Меня положат в гроб фарфоровый,
На ткань снежинок яблоновых,
И похоронят (…как Суворова…)
Меня, новейшего из новых.
Не повезут поэта лошади
Век даст мотор для катафалка.
На гроб букеты вы положите:
Мимоза, лилия, фиалка.
Под искры музыки оркестровой,
Под вздох изнеженной малины
Она, кого я так приветствовал,
Протрелит полонез Филины.
Всё будет весело и солнечно,
Осветит лица милосердье…
И светозарно, ореолочно
Согреет всех моё бессмертье!
Мысль расширяет границы бытия и множит действием формы.
"Я, носитель мысли великой, — открывал Гумилёв, — не могу, не могу умереть". Солнце поэзии неустанно восходит над Россией, и летят, летят журавли. Поэзия в стихах и слове, в мысли, живущей в стихах и слове. И поэт, мастер слова, на самом деле, использует его в качестве материала, использует только ради того великого, что оно таит в себе — вечную жизнь. Он чувствует мысль, он схватывает сам смысл — он умозрит. Он смотрит не на вещь и не в глаза вещи — на него обращён взор самого бессмертия, могучего Трансцендентального Эго, того самого Не-Я, перед властью которого "так бледна вещей в искусстве прикровенность" (Анненский).
"Поэту" объяснял Иннокентий Фёдорович, как и что умозрить, какие глаза смотрят на нас очертанием вещей:
В раздельной чёткости лучей
И в чадной слитности видений
Всегда над нами — власть вещей
С её триадой измерений.
И грани ль ширишь бытия
Иль формы вымыслом ты множишь,
Но в самом Я от глаз Не Я
Ты никуда уйти не можешь.
Увы, для многих поколений северянинский стих остался "как ребус непонятен". "Мы так неуместны, мы так невпопадны среди озверелых людей", горько заметил Игорь Васильевич Лотарев. О каком понимании может идти речь, когда роль поэта низвели к позёрству и фарсу, когда поэта поместили в социальную ячейку и по ячейкам разложили память его и память о нём. Однако, оказывается, бессмертие не укладывается ни в одну из ячеек социальной структуры. Трансцендентальное остаётся трансцендентальным — по ту сторону от общественного устройства, "раздельности лучей" и "слитности видений". И только Бессмертное Эго, говорящее языком диалога культур, согревает души и освещает лица людей: "Этот диалог всегда останется рискованным, но никогда не станет безнадёжным" (С. С. Аверинцев).
Рескрипт
короляОтныне плащ мой фиолетов,
Берета бархат в серебре:
Я избран королём поэтов
На зависть нудной мошкаре.
Меня не любят корифеи
Им неудобен мой талант:
Им изменили лесофеи
И больше не плетут гирлянд.
Лишь мне восторг и поклоненье
И славы пряный фимиам,
Моим — любовь и песнопенья!
Недосягаемым стихам.
Я так велик и так уверен
В себе, настолько убеждён,
Что всех прощу и каждой вере
Отдам почтительный поклон.
В душе — порывистых приветов
Неисчислимое число.
Я избран королём поэтов
Да будет подданным светло!
Понять извне ничего нельзя. Будет ли подданным светло? Только в беседе с пространством и временем «их» история становится «нашей»; «наш» язык озвучен «их» именем. Хорошее соответствие между миром вещей и мыслящим «я» человека — то самое сущее, что гарантирует понимание всех эпох и народов: беспредельное необманное трансцендентальное «я». Иоанн Дамаскин, сухой богослов, опьянённый свободой поэтических песнопений, схоласт и теософ недосягаемых стихов века восьмого, вступает в диалог с поэтами века двадцатого:
"…Какое имя наилучше подходит к богу? Имя «Сущий», коим бог сам обозначил себя, когда, собеседуя с Моисеем, Он сказал: "Молви сынам Израилевым: Сущий послал меня". Ибо, как некое неизмеримое и беспредельное море сущности, Он содержит в себе всю целокупность бытийственности".
"Люби раздельность и лучи
В рожденном ими аромате.
Ты чаши яркие точи
Для целокупных восприятий"
(И. Ф. Анненский)
Завещание Анненского, к сожалению, до сих пор неизвестное слово. Мы научились видеть мир и ощущать себя наглым и эгоистичным мыслящим «я». Мы измельчаем "чаши яркие", как только такие вытачивает поэт. И "целокупные восприятия" остаются для нас не более, чем картинками сновидений. Психоаналитики напоминают нам о том звере по имени «оно», что бунтует внутри человека, вытесненный на задворки сознания:
"Я олицетворяет то, что можно назвать разумом и рассудительностью, в противоположность к Оно, содержащему страсти. (…) По отношению к Оно Я подобно всаднику, который должен обуздать превосходящую силу лошади, с той только разницей, что всадник пытается совершить это собственными силами, Я же силами заимствованными" (З. Фрейд).
Падший ангел и ангел-хранитель бьются в душе человека. Не античная, но подлинная трагедия нашей жизни: кентавры, мы ищем свои толкования и боимся признаться себе, от кого берём силы, в каких живём странах и какую исповедуем веру.
Поэза вне абонемента
Я сам себе боюсь признаться,
Что я живу в такой стране,
Где четверть века центрит Надсон,
А я и Мирра — в стороне;
Где вкус так жалок и измельчен,
Что даже — это ль не пример?
Не знают, как двусложьем: Мельшин
Скомпрометирован Бодлер;
Где блеск и звон карьеры — рубль,
А паспорт разума — диплом;
Где декадентом назван Врубель
За то, что гений — не в былом!..
Я — волк, а критика — облава!
Но я крылат! И за Атлант
Настанет день — польётся лава
Моя двусмысленная слава
И недвусмысленный талант!
"Душа Поэзии — вне форм"
Пожалуй, рыцарь останется рыцарем и в совсем не рыцарском веке. Северянин — не только "гений Игорь Северянин". Хотя он и был "избран королём поэтов", он, прежде всего, принц Песни. От века их было много, но всегда мало, чтобы остановить жестокость, — вдохновенных песнопевцев: бардов и трубадуров, менестрелей и мейстерзингеров, пропадавших с гибельным восторгом. Они не безлики, и при известном внимании слышны не только их припевы и куплеты, но и сам ураган, сметавший эти пушинки с ладоней стран и народов. Что удерживало их здесь, над обрывом, над самым краем, что хранило их, певших, когда ветер и туман застят глаза?