Паломник
Шрифт:
– Отдельно помолись!
– Хорошо, помолюсь, – пообещал Николай Петрович, хотя до конца и не понял, почему это за цыган надо молиться отдельно.
Он сложил бумажку вдвое, потом еще вдвое и на глазах у цыгана и цыганят бросил ее в коробочку, чтоб они, не дай Бог, не заподозрили, что он припрячет столь большие деньги для каких-нибудь своих нужд и потребностей. Правда, ему хотелось рассмотреть бумажку повнимательней, и особенно мужчину с вислыми казацкими усами, разузнать, кто он и за какие заслуги помещен на деньгах. Цыган заметил любопытство Николая Петровича и все вразумительно ему разъяснил:
– Это Ярослав Мудрый. Князь! За него тоже помолись. Он нас любил.
Николай Петрович пообещал помолиться и за князя, по-христиански помянуть его в Киево-Печерской лавре, но и на этот раз как следует цыгана не понял: кого же это «всех нас»
Теперь Николаю Петровичу можно было уходить в закуток под фикус, где примеченное им местечко все еще оставалось незанятым. Но цыган опять попридержал его и вдруг громко и требовательно позвал продавщицу:
– Налей-ка нам по стакану хорошего вина!
Продавщица сразу встрепенулась, поправила на груди голубенький свой передник, а на голове кокошник. Николай Петрович даже почувствовал, что она нисколько не обижена его властным, требовательным окриком, а наоборот, рада ему, потому что настоящий мужчина и должен быть таким – властным и требовательным. Лицо ее зарумянилось, движения стали быстрыми. Не успели Николай Петрович с цыганом оглянуться, как перед ними уже стояли два стакана золотисто-играющего, действительно, наверное, хорошего и дорогого вина, а на чисто вымытой и насухо вытертой тарелочке дорогая закуска: бутерброды с тем ноздреватым сыром, на который зарился Николай Петрович, с колбасой и маленькими копчеными рыбками – шпротами. Не забыла продавщица и цыганят: каждому из них она подарила по целой горсти конфет в блескучих розово-красных обертках. Цыганята вмиг повеселели, перестали дичиться, сливово-черные их глазки засверкали совсем по-иному – счастливо и довольно. Но ни одной конфетки они самочинно развернуть не посмели, как это сделали бы любые иные дети, а, зажав их в кулачках, прожегом метнулись из-под опеки отца в дальний угол, к табору-становищу, чтоб показать добычу матери и другим женщинам-цыганкам, у которых дети были еще совсем маленькие, грудные и ничего добыть не могли. Николай Петрович подивился этой непонятной для постороннего человека и такой на первый взгляд жестокой жизни, но потом согласился, что по-иному в кочевье своем цыгане не выживут – за вольную жизнь надо платить слишком дорогую цену.
Цыган тем временем щедро, голубыми и зелеными бумажками, расплатился с продавщицей, и та, было видно, ничуть не удивилась этой щедрости, а как раз на нее и надеялась, справедливо считая, что настоящие мужчины всегда должны быть богатыми и расточительными, тем более когда имеют дело с такой румянощекой и быстрой в движениях женщиной.
Цыган, правда, особого внимания на нее не обратил, сейчас ему почему-то был интересен Николай Петрович.
– За твое здоровье хочу выпить, – поблескивая золотым перстнем-печаткой на пальце, поднял он высоко над столом золотисто-темный стакан.
– Спасибо, – поблагодарил цыгана Николай Петрович, тоже беря в руки вино. – Дай Бог и тебе здоровья.
Они выпили. Цыган как-то по-особому красиво и торжественно, держа на отлете руку, а Николай Петрович с трудом, то ли оттого, что давненько уже не пил вино гранеными, наполненными по самый венчик стаканами (не позволяло ему этого здоровье), то ли оттого, что никак не мог понять цыганского к себе внимания и доброты. Действительно, с чего бы это привечать цыгану, одаривать деньгами и угощать вином полунищего русского старика в лаптях, пусть даже он и идет паломником в Киево-Печерскую святую лавру?! Цыган сам туда может попасть в любое время, сам и помолиться за своих сродственников и соплеменников, хоть совместно с остальным православным людом, хоть отдельно. Но вот же зачем-то он приветил его, выделил среди других нищих и полунищих бродяг, которых тут, на узловой станции, поди, обретается немало. Неужто всему причиной наперсная коробочка Николая Петровича да просительные слова на ней: НА БОЖИЙ ХРАМ И ПОМИНОВЕНИЕ?!
Лишь чуток притронувшись после выпитого вина к ломтику сыра, Николай Петрович затаился и стал ждать, что же будет дальше. Никакого хмеля он не почувствовал. Вино ему показалось каким-то церковным, поминальным, от него, как известно, хмеля не бывает, а одна только благость и откровение. Цыган, судя по всему, знал это изначально, поэтому
и потребовал у буфетчицы не водки, а именно вина, терпкого и непьянящего.– Не любим мы друг друга, – неожиданно произнес он, – оттого так плохо и живем.
Николай Петрович такому откровению цыгана ничуть не удивился, сразу поняв, что нынче странный этот таборный цыган говорит не только о своих соплеменниках (они-то как раз по-настоящему, по-христиански и любят друг друга; быть может, одни во всем мире, потому что иначе им нельзя, иначе они просто не уцелеют в тяжких кочевых скитаниях), а обо всех людях, которые во взаимной ненависти и вражде бесприютно живут из века в век.
Николаю Петровичу пора было что-то отвечать, но что и как, он не знал, поэтому и стоял перед цыганом в растерянности и покаянии, как будто это именно он, Николай Петрович, и был виноват в том, что люди нынче живут в такой нелюбви друг к другу.
– Молиться надо, – наконец с трудом произнес он и, кажется, не ошибся.
Цыган задумался и в этой надсадной, тяжелой задумчивости, которая, наверное, только и случается у вольных кочевых людей, пребывал довольно долго, а потом вдруг вскинул на Николая Петровича черные свои, почти угольные глаза и немало удивил его по-евангельски верными словами:
– Если сердце пустое, молитва не поможет…
Больше Николаю Петровичу стоять у столика было незачем да, может, и опасно. Цыганских откровений до конца понять ему не дано, неохватно это для его стариковского угасающего разума, а смущать цыгана пустыми разговорами грех – не для того он позвал Николая Петровича к себе, не для того пил с ним церковное поминальное вино. Томится и страждет неприкаянная цыганская душа и повсюду ищет облегчения этих страданий. Силы же Николая Петровича слишком слабы, чтобы найти и дать их цыгану. Он сам страждет и заблуждается, и чем ближе к Киеву и святой его Киево-Печерской лавре, тем все сильнее и сильнее.
– Пойду я потихоньку, – отпросился он у цыгана.
– Иди, – вроде бы легко отпустил его тот, но когда Николай Петрович взял в руки посошок, чтоб удалиться, цыган, словно боясь, что Николай Петрович по старости и дряхлению разума забудет однажды данное обещание, напомнил ему о своей просьбе: – Так ты отдельно за нас помолись, перед иконой Божьей Матери.
Недоверие цыгана было Николаю Петровичу в общем-то понятно, ничего предосудительного в нем он не нашел. Случись ему самому просить о чем-либо такого древнего, ослабевшего головой старика, так он тоже, наверное, десять раз повторил бы ему свою просьбу.
– Помолюсь, обязательно помолюсь, – заверил Николай Петрович цыгана, хотя и с заметным чувством вины в голосе, как будто он уже действительно забыл и не выполнил данного цыгану обета.
Стараясь искупить эту вину, Николай Петрович решился было подробно расспросить цыгана, почему и зачем надо молиться за его кочевой народ непременно отдельно и непременно перед образом Божьей Матери, но все же дрогнул и отступился от своего решения. Коль цыган сам по доброй воле ничего не объяснил ему, так пусть это и останется тайной и сокровением, постичь которые человеку не цыганского роду не полагается да, может быть, и не дано совсем.
Еще раз сердечно поблагодарив цыгана за пожертвование на Божий храм и за угощение, Николай Петрович направился в закуток под фикус, но местечко его, так удачно примеченное и выбранное, уже оказалось занятым. Пришлось Николаю Петровичу искать нового пристанища для отдыха и ночлега.
И он вскоре обнаружил его. В затененном уголке за справочными автоматами стояла прикованная к батарее цепью грузовая железнодорожная тележка. Пользовались ею, по-видимому, редко, берегли для какой-нибудь особой, непредусмотренной перевозки, иначе зачем бы и приковывать ее тяжеленной цепью и амбарным замком к батарее. Во всю длину тележки лежала подстилка из картонного разорванного ящика, великодушно оставленная каким-то вчерашним ночлежником. Николай Петрович поблагодарил его в мыслях за такую заботу, снял мешок и начал неспешно, основательно приготовляться ко сну на столь удобном, прямо-таки плацкартном месте. На всякий случай он, правда, огляделся по сторонам, не появится ли этот вчерашний, прежний ночлежник, не потребует ли назад и подстилку, и всю тележку. Но никого подозрительного, какого-либо Симона или Павла, поблизости не виделось. Железнодорожного же начальства, грузчиков и носильщиков, он не боялся: если тележка кому понадобится, то Николая Петровича потревожат без особого крика и ругательства – человек он старый, безвредный, это сразу видно любому-каждому.