Памфлеты, очерки и зарисовки
Шрифт:
Очнувшийся от холода, силач-великан Бланча сумел порвать наручники, но его тянул прикованный товарищ.
Их тела вытащили только через несколько дней.
Много идей взлетает искрами от этих сшибающихся людей, отрядов, партий.
Но одна идея объединяет всех, это — жажда освобождения, ненависть к поработителям, к жестоким «гринго», сделавшим из Мексики колонию, отрезавшим половину территории (так что есть города, половина которых мексиканская, вторая — американская), — к американцам, стотридцатимиллионной тушей придавившим двенадцатимиллионный народ.
«Гачупин» и «гринго» — два высших ругательства
«Гачупин» — это испанец. За 500 лет со времени вторжения Кортеса это слово потухло, тлеет, потеряло остроту.
Но «гринго» и сейчас звенит как пощечина (когда врывались в Мексику американские войска, они пели:
Грин-гоу ди рошес ов…старая солдатская песня, к по первым словам сократилось ругательство).
Случай:
мексиканец на костылях. Идет с женщиной. Женщина — англичанка. Встречный. Смотрит на англичанку и орет:
— Грингоу!
Мексиканец оставил костыль и вынул кольт.
— Возьми обратно свои слова, собака, или я просверлю тебя на месте.
Полчаса извинений, дабы сгладить страшное незаслуженное оскорбление. Конечно, в этой ненависти к гринго не совсем правильное отождествление понятий — «каждый американец» и «эксплуататор». Неправильное и вредное понимание «нации» так часто парализовало борьбу мексиканцев.
Мексиканские коммунисты знают, что:
500 мексиканских нищих племен, а сытый, с одним языком, одной рукой выжимает в лимон, одним запирает замком.Все больше понимают трудящиеся Мексики, что только товарищи Морена знают, куда направить национальную ненависть, на какой другой вид ненависти перевесть ее.
Нельзя борьбе в племена рассекаться. Нищий с нищими рядом. Несись по земле из страны мексиканцев роднящий крик «Камарада»!Все больше понимают трудящиеся (первомайская демонстрация — доказательство), что делать, чтобы свергнутые американские эксплуататоры не заменились отечественными.
Скинь с горба толстопузых обузу, ацтек, креол и метис. Скорее над мексиканским арбузом, багровое знамя взметись.«Арбузом» называется мексиканское знамя. Есть предание: отряд повстанцев, пожирая арбуз, думал о национальных цветах.
Необходимость быстрой переброски не дала долго задумываться.
— Сделаем знамя — арбуз, — решил выступающий отряд.
И пошло: зеленое, белое, красное — корка, прослойка, сердцевина.
Я
уезжал из Мексики с неохотой. Все то, что я описал, делается чрезвычайно гостеприимными, чрезвычайно приятными и любезными людьми.Даже семилетний Хесус, бегающий за папиросами, на вопрос об имени неизменно отвечал:
— Хесус Пупито, ваш покорный слуга.
Мексиканец, давая свой адрес, никогда не скажет: «Вот мой адрес». Мексиканец оповещает:
«Вы теперь знаете, где ваш дом».
Предлагая сесть в авто, говорит:
«Прошу вас сесть в свой автомобиль».
А письма, даже не к близкой женщине, подписываются:
«Целую следы ваших ног».
Похвалить вещь в чужом доме нельзя — ее заворачивают вам в бумажку.
Дух необычности и радушие привязали меня к Мексике.
Я хочу еще быть в Мексике, пройти с товарищем Хайкисом еще Мореном намеченную для нас дорогу: из Мехико-сити в Вера-Круц, оттуда два дня на юг поездом, день на лошадях — и в непроезженный тропический лес с попугаями без счастья и с обезьянами без жилетов.
Нью-Йорк. — Москва. Это в Польше? — спросили меня в американском консульстве Мексики.
— Нет, — отвечал я, — это в СССР.
Никакого впечатления.
Визу дали.
Позднее я узнал, что если американец заостривает только кончики, так он знает это дело лучше всех на свете, но он может никогда ничего не слыхать про игольи ушки. Игольи ушки — не его специальность, и он не обязан их знать.
Ларедо — граница С.А.С.Ш.
Я долго объясняю на ломаннейшем (просто осколки) полуфранцузском, полуанглийском языке цели и права своего въезда.
Американец слушает, молчит, обдумывает, не понимает и, наконец, обращается по-русски:
— Ты — жид?
Я опешил.
В дальнейший разговор американец не вступил за неимением других слов.
Помучился и минут через десять выпалил:
— Великороссь?
— Великоросс, великоросс, — обрадовался я, установив в американце отсутствие погромных настроений. Голый анкетный интерес. Американец подумал и изрек еще через десять минут:
— На комиссию.
Один джентльмен, бывший до сего момента штатским пассажиром, надел форменную фуражку и оказался иммиграционным полицейским.
Полицейский всунул меня и вещи в автомобиль. Мы подъехали, мы вошли в дом, в котором под звездным знаменем сидел человек без пиджака и жилета.
За человеком были другие комнаты с решетками. В одной поместили меня и вещи.
Я попробовал выйти, меня предупредительными лапками загнали обратно.
Невдалеке засвистывал мой нью-йоркский поезд.
Сижу четыре часа.
Пришли и справились, на каком языке буду изъясняться.
Из застенчивости (неловко не знать ни одного языка) я назвал французский.
Меня ввели в комнату.
Четыре грозных дяди и француз-переводчик.
Мне ведомы простые французские разговоры о чае и булках, но из фразы, сказанной мне французом, я не понял ни черта и только судорожно ухватился за последнее слово, стараясь вникнуть интуитивно в скрытый смысл.
Пока я вникал, француз догадался, что я ничего не понимаю, американцы замахали руками и увели меня обратно.
Сидя еще два часа, я нашел в словаре последнее слово француза.
Оно оказалось: