Память сердца
Шрифт:
— Вы ко мне снисходите!
— Но вам ничто не мешает, ничто не препятствует заняться ими теперь.
— Теперь зачем же, когда все уже сделано и кончено без меня!
— Не кончено, — что вы! Только еще началось, а совсем не кончено!
— Ну, все равно, — вы скоро все это кончите.
— Неизвестно, скоро ли… Хотелось бы, конечно, поскорей.
— Это кто? — вдруг твердо указала на море Таня.
— Это? Вон там плывет черненькое?
— Да. Это… кто?
— Это гагарка. Она всегда плавает одна.
— Почему же она любит одиночество? — спросила Серафима Петровна.
— Да вот, почему?.. Бакланы, чайки — эти всегда стаями, а эта… совсем лишена социальных инстинктов.
Так часто говорили между собой Даутов, Серафима Петровна и Таня на берегу голубого летнего моря.
Как-то, когда день был особенно красив и задумчив, сказала учительница из Кирсанова революционеру
— Ну, хорошо, а красоту, вот эту красоту кругом нас, вы ее чувствуете или нет? Что-то вы мне ничего об этом не говорили!
— Признаться, в первый день, как сюда я приехал, чувствовал, очень чувствовал… Весь день ходил один, куда только мог, и был как шальной… Даже спал потом плохо.
— Только в первый день?.. А потом?
— А потом мне досадно стало. Посмотрю и отвернусь… Серьезно, именно так со мною и было… Море разлеглось бесполезно, горы торчат бесполезно… Подумаешь, какая расточительность, когда мы так нищенски бедны! Почему же это произошло? Хозяин сюда не пришел настоящий, то есть рабочий. Разве в таких махинах-горах всего только жилка несчастная исландского шпата? Нет, тут разведки делали кое-как, шаля-валя… Только и нашли что бурый уголь не так далеко отсюда, и копи забросили… Погодите, придет сюда рабочий — он их развернет, эти горы, — они у него заговорят своими голосами!.. А здесь, на берегу, каких мы здесь дворцов понастроим со временем! И чтобы в них отдыхали шахтеры из какой-нибудь Юзовки, из Горловки, из Штеровки, потому что им отдыхать есть от чего! И когда это сбудется, вот тогда только мне будет не стыдно и не досадно сидеть здесь, на бережку, вместе с ними и закапчивать кожу на солнце!.. Нет, вы только представьте, — вдоль всего берега этого, где теперь, как видите, ничего нет, кроме каких-то виноградников и двух-трех дачек мизерных, — это на целую версту великолепного пляжа! — вы представьте, стоят пятиэтажные дворцы!.. На целую версту — один за другим… Серые, бетонные, не боящиеся землетрясений, которые здесь иногда бывают… И перед ними асфальтовое шоссе. А по шоссе этому машина за машиной подвозят шахтеров, которые и будут жить в этих дворцах и будут купаться в море!.. А то, вы знаете, как они живут — в степи, где деревца нет, где белья сушить нельзя из-за пыли, в гнуснейших лачужках, по две, по три семьи в лачужке? Нет, вы этого не знаете и представить не можете! Они в земле, на глубине пятидесяти, а то и больше сажен, целыми днями уголь отбивают кайлами… Иногда их заваливает породой, иногда газом душит… И единственная радость их всегда была — до полусмерти водки напиться… А потом, конечно, драка, поножовщина… А то, представьте, они будут люди как люди… Зверски эксплуатировать какие-нибудь бельгийцы их не будут; поработали они у себя там, сколько надо, — потом сюда отдыхать приедут… Вот когда это сбудется, тогда только мне не будет стыдно, — а сейчас стыдно!
— Гм… Если вы это серьезно говорите…
— Вполне серьезно!
— То почему вы приводите в пример одних только шахтеров?
— А не учительниц?.. Однако вы ведь приехали сюда на свой счет, а шахтеру не на что сюда ехать… Кроме того, как живут шахтеры, это я гораздо лучше знаю, чем то, как живут учительницы.
— Хорошо, допускаю… А кто это вас убить хотел, вы говорили?
— Убить?.. Вы об этом? — дотронулся он до своей плешины. — Это — один шахтер… которому я очень благодарен за это.
Серафима Петровна долго смотрела на него удивленно, не отрываясь, наконец сказала тихо:
— Я вам верю!
— Мне нет надобности говорить вам неправду… — просто отозвался Даутов.
— А если… если будет надобность вам кого-нибудь убить, — извините меня за этот вопрос, — то как все-таки, вы бы убили?
— Непременно! — ответил он без запинки.
— Будете стрелять?
— Непременно.
— А когда арестовывали вас, вы тогда стреляли?
— Нет, тогда не пришлось… Да ведь тогда, например, меня арестовали как-то совсем по-семейному. Я, признаться, и не думал, что арестуют. Подхожу как-то к дому, где комнату у одной сердечной старухи снимал, вхожу в калитку, вижу — городовой на дворе дежурит. И чуть только я во двор вошел, он — к калитке и руку на кобуру. «Чего, брат, ты тут торчишь?»— говорю как могу спокойно. «Да тут в доме пристав наш, поэтому и торчу», — говорит. Ну, ясно, что обыск. Идти мне на улицу напролом — он, конечно, стрелять будет, а у меня ничего нет с собою. И вдруг мысль мелькнула: «Почему же непременно у меня обыск? Тут в доме три квартиры, и два студента в них. Я же тут поселился недавно…» Иду к своей сердечной старушке, а сам думаю: «Хотя бы и у меня обыск: ни бомб, ни литературы — ничего такого у меня нет, бояться мне нечего…» Вхожу в свою комнату,
слышу храп: хррр… хррр… «Кто же это, думаю, у меня так задумчиво храпит?» Оказалось, сам господин пристав: голову на стол положил — и хррр! Где-то он теперь, любопытно? Должно быть, на фронт погнали… Подхожу, хлоп его по голове: «Эй, дядя! Спишь?» Проснулся: слюнявый, глазищи красные… Фуражку надел, а то она у него с головы свалилась. «Это вы, говорит, такой-то?» — «Я, говорю, такой-то». — «Извините, что потревожить приказали по пустякам!.. Вот протокольчик подпишите!» Смотрю, на столе и бумажка, протокол обыска, готова уж, а в ней говорится, что при обыске ничего не обнаружено. «Как же это вы, говорю, без меня у меня рылись?» — «Да ведь это, говорит, пустяки всё, одна проформа…» — «Ну, думаю, ладно, пусть только идет к черту!» А тут старушка сердечная, моя хозяйка: «Господин пристав, чайку идите выкушайте!» — «Чай пить, говорит, не дрова рубить!» Сел и я с ним. Сидим, беседуем. Он мне рацеи разводит, что вот как, мол, эти студенты всякие и даже из окончивших молодые, вместо того, чтобы им учиться или уж служить, жалованье получать да где-нибудь у знакомых в преферансик перекинуться, а они к чему-то, видите ли, в революцию ударяются и только полицию беспокоят… Только это расфилософствовался, городовой входит: «Извозчик стоит, пожалуйте ехать!» Встает мой пристав и мне: «Поедемте, молодой человек!» — «Куда это? Зачем?» — «Да уж так надо… для проформы». Сердечная старушка умолять даже его пустилась: «Да что вы это, господин пристав! Да отпустите вы жильца моего, что вам стоит!» — «Ничего, говорит, не стоит, а только со службы тогда долой!» Поехал я с приставом, и привез он меня прямо в тюрьму… Вот какой был мой тогда арест.— И потом вас в ссылку?
— Да, из тюрьмы в ссылку… А в другой раз — это уж было в Херсоне, на Фурштадте, — есть там такой скверик маленький, я в нем сидел на скамейке после бессонной ночи, днем… А там, на Фурштадте, казармы были артиллерийские и пехотные… Деятельность моя антивоенная в этих местах и протекала. Там, на скамеечке в скверике, не пристав уж задремал, а я сам. Тоже, должно быть, не без храпа тихого… Это осенью четырнадцатого года было… Погода стояла теплая, немудрено было задремать… И вдруг просыпаюсь от такого ощущения, как будто по лицу мне кто-то рукавом шершавым черным провел. Сейчас же я туда-сюда оглянулся — никого решительно. А подсознательное какое-то чувство говорит: «Уходи немедленно!» Встал я и пошел к выходу. Только дошел до вертушки, а из-за кустов кто-то меня дерг за плечо! Смотрю и глазам не верю: целых три офицера, а за ними какой-то тип в черном лохматом осеннем пальто: шпик. Совершенно глупо вышло. В этот раз и маленький браунинг был у меня в кармане, но окружен я был очень тесно, и сопротивляться было бы глупо.
— А вы умеете иногда хитрить?
— Вы попали в слабое мое место: я всегда был плох по части конспирации. Да ведь тогда, во время войны, трудно было это, — слишком много везде оказывалось шпиков добровольных. Буржуазия, она и сейчас яростно стоит за продолжение войны, а тогда тем более, что после успехов-то на австрийском фронте многие были вне себя… И этот, в пальто-то черном лохматом, он не профессионал оказался, а просто лавочник местный.
— Из-за него вы, значит, отсидели два с лишком года?
— Да… Из-за его усердия.
— Хорошо! Постойте! Один вопрос: если бы вот сейчас, здесь, на берегу, вы увидали бы этого своего шпика, что бы вы с ним сделали? — очень живо вдруг спросила она. — Вы бы его утопили в море?
Даутов увидел, что глаза ее, обычно усталые и лишенные блеска, теперь расширились и блестели, как будто она сама видела вот где-то близко, в трех шагах, этого херсонского лавочника-доносчика.
— Нет, — улыбнулся ее новым глазам Даутов. — Личные счеты свои я пока отложил бы…
— Почему? Почему отложили бы?
— Потому что гораздо более серьезная задача у нас — и у меня, значит, — вот-вот потребует разрешения.
— Какая?
— Гораздо более серьезная, — этого, я думаю, с вас довольно… С войною надо покончить или нет? Вы недавно согласились со мной, что надо, — не так ли? А раз с войной будет покончено, то… тогда уж можно будет начать разговоры с херсонским лавочником и со всеми лавочниками вообще.
— Сердцем я вас понимаю, — сказала она, — а умом нет.
— Чего же вы не понимаете умом?
— Еще бы!.. Если уж даже вам предатель ваш, благодаря которому вы столько страдали на каторге, теперь совершенно почему-то неинтересен, то вы… Вы, по-видимому, фанатик какой-то!
— Да, я фанатик! И все, кто хочет того же, что я, тоже непримиримые фанатики. Тем-то мы и сильны, что у нас есть фанатизм, а у наших противников только интеллигентская муть в мозгах.
— Почему же вас боятся рабочие? Я читала об этом где-то… или слышала.