Память сердца
Шрифт:
В январе 1933 года в Берлине была напряженная, накаленная атмосфера. Нацисты рвались к власти. На окраинах часто раздавались выстрелы, нацистские молодчики расправлялись с теми, кто выступал против фашизма. Людям, прогрессивно настроенным, особенно людям творческим, работать было очень трудно, даже опасно. В эту тревожную пору на одном из спектаклей у Рейнгардта нацисты устроили отвратительнейший скандал, были свистки, грубые расистские выкрики по адресу самого Рейнгардта и исполнителя главной роли — Фрица Кортнера. Пришлось дать занавес посреди действия, полиция прекратила спектакль. На следующий день полицайпрезидиум запретил пьесу, а виновники скандала остались безнаказанными. Та же история повторилась с пьесой Эльвиры Кальковской «Газетная хроника», поставленной в Шиллер-театре: нацистские громилы бросились на сцену, чтобы расправиться с постановщиком и исполнителями. Вмешательство полиции снова свелось к запрещению спектакля.
Луначарскому
— Что-то из Мюрже! Прелесть! — говорит Анатолий Васильевич, слегка задыхаясь (у него в то время уже обострилась болезнь сердца).
Я несколько озадачена: мне приходилось не раз бывать в гостях у немецких писателей и журналистов, в большинстве своем менее известных, чем Бертольт Брехт, и меня удивлял обдуманный комфорт, а зачастую и богатство их жилищ. А здесь… действительно «Сцены из жизни богемы».
Двери открывает сам хозяин; он в вязаном пуловере, в тех же маленьких очках в металлической оправе. Нет, на «Мюрже» здесь не похоже. Перед нами большая, очень большая, необыкновенно чистая и светлая мансарда, напоминающая мастерскую художника или скульптора, только вместо подрамников и влажной глины несколько больших некрашеных столов, и всюду книги, очень много книг — немецких, французских, английских. В гостях у поэта несколько друзей. Я узнаю популярную актрису, известного «левого» архитектора, мадьяра по происхождению; некоторые лица нам незнакомы. Мужчины — в костюмах для улицы, женщины — в вязаных платьях (в мансарде не слишком тепло). В первый момент меня несколько смущает этот диссонанс с нашим «оформлением»: мы приехали прямо с официального приема. Но никто не обращает на это внимания, и через десять минут я бросаю на стол шляпу, перчатки и помогаю раздавать чашки с чаем. Вглядываюсь в обстановку и начинаю понимать, что здесь, наверное, очень хорошо работается, — так много места и никакой украшающей мебели, ничего лишнего.
— Здесь поэт может шагать из угла в угол, обдумывая новые строчки и при этом не укорачивать шаг. За сколько минут вы обходите свою мастерскую? — шутит Луначарский. Он сам любит диктовать, расхаживая по комнате.
К чаю — лимон, поджаренные ломтики хлеба (тосты), сухое печенье, привезенное кем-то из Америки в подарок Брехту. Почему-то все кажется очень вкусным.
Возобновляется прерванный нашим приходом разговор.
— Кончилась немецкая литература, искусство. В Германии больше нет места прогрессивным идеям, гуманизму. Левая интеллигенция либо будет физически уничтожена, либо будет влачить жалкое существование в эмиграции, либо уйдет в подполье, — говорит один из присутствующих.
— Нет, не может быть! Еще не все потеряно: вспомните результаты последнего голосования, — возражает актриса.
— Маньяк ефрейтор был бы бессилен, если бы его не поддерживали Крупп, И. Г. Фарбениндустри и прочие. Что можем мы, интеллигенты?
— Бороться, — говорит Луначарский, — бороться до последнего издыхания, бороться на своем посту, каждый своим оружием: писать статьи и романы, проектировать дома, читать стихи, играть на сцене, если придется, сражаться на баррикадах.
— Придется эмигрировать, уйти в подполье.
— Ну что же, и в эмиграции и в подполье продолжайте борьбу. Вспомните нас, русских большевиков. Мы не складывали оружия ни на чужбине в эмиграции, ни на каторге в Сибири. Мы знали, что победим. В Швейцарии, будучи эмигрантом, я изучал школьное дело. Я знал, что, когда революция победит, мне придется работать в области просвещения, и я готовился к этому. — Анатолий Васильевич повернулся к Брехту. — Вот вы, Брехт, пишите пьесы, сейчас их не поставит ни один театр, но через несколько
лет в Берлине, я не сомневаюсь, будет театр Брехта, где вы будете автором, режиссером, быть может, актером.— Брехт не может жить без театра, — засмеялась актриса, — за неимением лучшего он согласится быть суфлером.
— И пожарным в театре, — подхватил кто-то.
— Значит, да здравствует театр Брехта, ну хотя бы на Шиффбауэрдамм, — заключил Анатолий Васильевич. Мог ли он предполагать, что его тост осуществится буквально?
— Нет, об этом нечего и мечтать, — сказал со вздохом Брехт. — Недаром Гергарт Гауптман назвал свою последнюю пьесу «Перед заходом солнца», она шла в начале сезона в юбилей автора. Теперь этот «заход» надвинулся еще ближе. Происходят страшные вещи: обыски, вторжение хулиганов в квартиры ученых, писателей, безнаказанные убийства… Надвигается тьма. Но Луначарский прав — это все ненадолго. Я верю в наш народ, — тихо говорит Брехт.
Он берет объемистую рукопись, напечатанную на машинке, и, не повышая голоса, избегая подчеркиваний и эффектов, начинает читать. Он читает отрывки из «Иоанны Чикагских скотобоен», он читает «Болотных солдат». Время от времени он спрашивает: «Не устали?» Его просят продолжать. Никто не устал. Напротив — это негромкое, спокойное чтение увлекает все больше и больше. И автор сам увлечен. Анатолий Васильевич просит его прочитать одно из ранних произведений — «Песню о мертвом солдате». Мы ее знали по талантливому исполнению Эрнста Буша. Но вот Брехт закашлялся раз, другой.
— Надо и совесть знать, — говорит наконец Анатолий Васильевич, крепко пожимая руку поэту.
— Берегите себя, — говорит на прощание Брехт, и его суровое лицо с тонким волевым ртом вдруг теплеет. — Я себя так ругаю, что вовлек вас в это путешествие по чердакам. Я не подумал о том, что это вредно для вашего сердца. Я приеду к вам в гостиницу и буду читать хоть до утра. Извините меня.
— Нет-нет, сердце у меня сейчас в отличном состоянии. И я ухожу из вашей мастерской с хорошим чувством, с уверенностью, что в Германии сохранится честная, прогрессивная интеллигенция — вот вы все.
Мы вышли на улицу и несколько кварталов шли пешком. Навстречу нам шагали штурмовики. От их группы отделился парень с приплюснутым носом и низким угреватым лбом. Он нагло протянул кружку для сбора в пользу СС чуть не к самому лицу. Анатолий Васильевич сделал вид, что не замечает кружки, и ускорил шаг, обращаясь ко мне с каким-то посторонним замечанием. «Polnishe Schweine», — выругался штурмовик.
— Ты видел их физиономии? Какие кретины, идиоты, дегенераты! — возмущалась я.
— Я тебе советую — говори: болваны, дураки, ублюдки. А ты употребляешь слова, не нуждающиеся в переводе. Не надо связываться с такой сволочью. Вот тебе еще один термин — сволочь. Да, есть среди немцев и такие выродки. И тем не менее эта страна «мыслителей и поэтов». Вот мы с тобой только что слушали настоящего поэта.
26 декабря 1933 года Анатолий Васильевич скончался в Ментоне, на юге Франции. Когда осенью 1933 года Луначарский лечился в парижском санатории, его навещали жившие в Париже немецкие эмигранты-коммунисты и антифашисты, в их числе бывший рейхсканцлер д-р Вирт, академик Каро, писательница Эльвира Кальковска и другие. Они успокоили Анатолия Васильевича относительно судьбы Брехта: ему удалось вовремя уехать в Чехословакию.
В 1936 году в Москве летом на приеме, устроенном М. Е. Кольцовым в Жургазобъединении, мне пришлось снова встретиться с Брехтом. За эти три года он изменился, и, хотя выглядел гораздо моложе своих лет, прежнего «студенческого» в нем уже было мало. Человеку, любящему, как он, свою родину, свою культуру, свой народ, тяжко было сознавать, что все это топчут сапоги нацистов. И хотя его творческая деятельность не прекращалась, чувствовалось, что он угнетен. В один из ближайших дней я пригласила Брехта к себе. Я собрала у себя нескольких друзей, в их числе М. Е. Кольцова, И. М. Беспалова, А. И. Дейча, К. А. Уманского. С Брехтом пришел его друг — кинорежиссер Златан Дудов. Все присутствовавшие, одни — лучше, другие — хуже, говорили по-немецки. Разговор сразу стал общим, и настроение было непринужденное. В Москве Бертольт Брехт не чувствовал себя иностранцем, чужим; он с увлечением говорил о том, как за последние годы выросла и похорошела Москва. Его радовало наше нарядное, всегда праздничное метро, Тушинский аэродром, новые гранитные набережные на Москве-реке. Несмотря на летнее театральное затишье, он успел за свое короткое пребывание многое посмотреть в театрах и говорил о своих впечатлениях без банальных любезностей иностранца и гостя, а как близкий друг, который радуется удаче, но отнюдь не склонен проходить мимо недостатков. Он просто и дружелюбно говорил и о недостатках. Во время прежних приездов Брехта в Москву Луначарский отсутствовал, и у нас дома Брехт был впервые. Он попросил меня показать ему рабочую комнату Анатолия Васильевича. Он внимательно, точно стараясь запомнить все подробности, осмотрел стол, книжные шкафы. Долго вглядывался в портрет. Потом сказал: