Пандора в Конго
Шрифт:
Короче говоря, работая так, через год я в конце концов закончил третью и окончательную версию истории Амгам и Маркуса Гарвея.
Я сам был взволнован до слез. Что же именно так трогало меня в этой книге? Ее литературные красоты? Нет. Красота всегда уязвима: книга, которую я пишу сейчас, – это та же самая история, которую я написал шестьдесят лет назад, но по форме она от нее разительно отличается. Правда, которая в ней заключалась? Тоже нет. С того дня, когда я сделал свои первые записи о приключениях Маркуса в Конго, и до того момента, когда я смог созерцать огромную перевязанную бечевкой стопку листов, мне довелось услышать миллионы слов. Мы с Гарвеем до полного изнеможения много раз перебирали детали всех сцен. Но в каждой новой версии Маркус что-нибудь добавлял или убирал. Откуда мне было знать, какой из его рассказов более всего
Мне было интересно оценить не столько рассказ Гарвея, сколько то, что он хотел мне объяснить. Моя книга возвышала людей из плоти и крови до уровня литературных персонажей. Поэтому было неважно, произнес один из них какую-то конкретную фразу в определенный момент или нет. И сколько раз он выстрелил во врага, тоже никакой роли не играло. Значение имело не то, какие действия совершали персонажи на протяжении этой истории, а то, что делала сама эта история со своими персонажами. Весьма вероятно, судебный процесс закончится скверно, и Маркуса повесят, не исключено, что на следующий день бомба с немецкого аэростата превратит и меня, и Нортона в прах. Но пока на земле существуют читатели, Амгам и Маркус будут по-прежнему любить друг друга на верхушке того дерева. От меня требовалось только рассказать об этом, и я в точности выполнил свою задачу. Мне было жаль только одного: это была история другого человека, а мне, чтобы создать хорошую книгу, пришлось паразитировать на событиях, которые он пережил. Мир далеко не совершенен.
Мне захотелось курить, но сигареты у меня кончились. Я вышел из своей комнаты. Господин Мак-Маон все еще играл в гостиной с тремя из своих детей, которые то залезали под большое кресло, то карабкались на его спинку. Я попросил у него взаймы несколько шиллингов и вышел за сигаретами. Был поздний вечер, недавно прошел дождь. Улицы были пустынны и пахли мокрой брусчаткой. Все заведения, где торговали сигаретами, уже закрылись. Но мне повезло: на углу я наткнулся на одного из тех мальчишек, что торговали табаком на улицах. Он уснул, положив голову на ящик с сигаретами. Когда я разбудил его, он здорово испугался. По дороге домой я курил. На улице царила невыразимая тишина. Было невероятно приятно наполнять свои легкие смесью влажного воздуха и табачного дыма. По моим ощущениям, я был так же пуст и чист, как мыльный пузырь.
Почему мне кажется важным, что в тот вечер я вышел за сигаретами? Сам точно не знаю. Но столько лет спустя моя память плывет, точно привидение, похожее на медузу, и вновь и вновь возвращается к тому задремавшему мальчугану. Как это ни странно, я часто спрашиваю себя, как сложилась его жизнь. Наша память похожа на беременную женщину: у нее бывают причуды. А может быть, дело не в этом, а в том, что я провел последние шестьдесят лет, как тот мальчишка. Проспал все на углу жизни, мечтая о ней. Поэтому мне так часто вспоминается этот мальчуган.
Поднявшись к себе в комнату, я зажег еще одну сигарету и хотел растянуться на кровати. И что же я вижу? Естественно, Мария Антуанетта стоит на моей подушке и собирается описать ее. Я взял газету и скрутил ее в плотную трубку, собираясь на сей раз при помощи этой дубинки приготовить из нее черепашью котлету.
Спасаясь от расправы, черепаха перепрыгнула с моей кровати на стол и взобралась на клавиатуру пишущей машинки. Этот маршрут был для нее гибельным: между клавишами оставалось достаточно места, чтобы там застряли ее лапы.
Я уже было замахнулся свернутой газетой, чтобы жестоко избить ее, как вдруг заметил, что в машинке заправлен лист бумаги. По какой-то невероятной случайности ножки Марии Антуанетты напечатали два слова:«оОчччеень хоорошооо»
Я с сочувствием посмотрел на бедняжку, застрявшую между клавишами. Удивительно, но я даже не помнил, с чего началась наша вражда. Кто знает… Может быть, на протяжении всего этого времени мы оба пытались утвердиться в этом мире: она – как черепаха, а я – как писатель.
«Очень хорошо» – так сказала Мария Антуанетта. И она не ошибалась. Какое значение имело то, что в основе моей истории лежала история другого человека? Наверняка это было столь же неважно, как и то, что черепаха носила протез вместо настоящего панциря. Я не становился от этого худшим писателем, точно так же как деревянный панцирь не умалял ее черепашьих достоинств.
Вместо того чтобы прибить бедное животное сложенной газетой, я отнес его на кухню, и мы вместе выпили в честь заключения мира. Само собой разумеется, что выпил я, а она нанюхалась гуталина.
(Возможно, кто-нибудь из читателей поинтересуется, что случилось дальше с Марией Антуанеттой. Мне нетрудно ответить на этот вопрос: она живет у меня. Я разделяю с ней кров с тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, когда госпожа Мак-Маон завещала ее мне. По словам знакомого ветеринара, она принадлежит к одному из видов черепах, которые могут жить триста лет. Таким образом, когда я умру, окажется, что она пережила всех действующих лиц этой истории. Любопытный факт.)
Я отправился в контору Нортона, чтобы вручить ему окончательный вариант книги, отпечатанный на машинке. В тот же день я отправил заказной почтой копию романа герцогу Краверу, соблюдая наше джентльменское соглашение. Мы договорились с Нортоном встретиться через неделю. Не стоит и говорить, что он отводил это время для чтения законченного произведения, прежде чем выплатить мне мой гонорар. Я воспользовался этой задержкой, чтобы нанести визит герцогу Краверу.
Герцог никогда не знал точно, как погибли его сыновья. Посылая ему книгу, я вынуждал его увидеть Ричарда, которого добивали, точно раненого быка на арене. И Уильяма, мозги которого сожрали африканские крысы. Я пришел в имение под предлогом того, что хотел выслушать мнение герцога. Но на самом деле мной двигала необходимость искупить свою вину.
– Да, конечно! – приветствовал меня дворецкий. – Имейте в виду, что почта сейчас приходит с большими задержками, поэтому мы получили вашу рукопись только вчера. Герцог целый день читал ее. – Он помолчал, а потом добавил печально: – Его сиятельство еще не выходил из своего кабинета.
Дворецкий прошел из небольшой приемной, где он меня оставил, в покои герцога, потом вернулся побледневшим и снова отправился туда. Наконец он возвратился в приемную и сказал мне:
– Герцог желает вас видеть.
Вместо того чтобы объявить о моем появлении, дворецкий подвел меня к двери кабинета и в испуге удалился. Мне самому пришлось толкнуть тяжелую дверь. В кабинете, как и во время моего первого посещения этого дома, царил полумрак: окна были завешаны плотными занавесками. Единственным источником света служил голубой язычок пламени газовой лампы, которая непрерывно тихонько шипела.
Я ожидал увидеть плотную фигуру герцога, восседающую за большим столом, и думал, что он держит наготове всю свою словесную артиллерию, чтобы нанести мне сокрушительный удар. Вместо этого я увидел человека, скорчившегося на стуле в углу комнаты. Герцог Кравер был из тех людей, которые, стоя в полный рост, кажутся гораздо более мощными, чем когда сидят. Теперь, когда его позвоночник нашел для себя точку опоры, все его мышцы расслабились и обвисли по бокам грудной клетки. Подбородок касался груди. Сидя в такой позе, он наблюдал за тем, как пальцы его правой руки играют с пальцами левой. Герцог напоминал Наполеона сразу после сражения при Ватерлоо.
– Могу представить себе, что вы сейчас переживаете. Хотя бы отчасти, – сказал я. Но герцог молчал. На самом деле он даже не перевел на меня свой взгляд, по-прежнему устремленный на пальцы. Я продолжил в совершенно ином тоне: – У меня не было намерения представить ни Уильяма, ни Ричарда, но особенно Уильяма, как самых главных злодеев двадцатого века.
Шипение газа было более зловещим, чем молчание герцога. Я порадовался тому, что у меня в руках была шляпа. Не будь ее, я бы не знал, куда их деть.