Панфиловцы на первом рубеже
Шрифт:
Тихо-тихо… Пустынно…
Прогремел резкий одиночный выстрел немецкой пушки. Я невольно напряг зрение, готовясь увидеть выбегающие зеленоватые фигурки. Но в то же мгновенье словно сотни молотов забахали по листовому железу. Немцы опять молотили по нашему переднему краю; по церкви, где они обнаружили корректировщика; по орудиям, которые открыли себя.
— Ну, сейчас, значит, не полезет, — произнес Блоха.
Это поняли все. Вбирая в себя вой и грохот, я ликовал: значит, первая атака отбита не начавшись, отбита ударом артиллерии. Немцы не решились ринуться вперед с исходной позиции, накрытой нашими снарядами.
Но день еще не кончен.
Скоро станет темнеть.
Позвонив в штаб батальона, я приказал: орудиям и корректировщику оставаться на местах; направить к церкви еще одного корректировщика-артиллериста с запасными средствами связи, чтобы продолжать наблюдение с колокольни даже в случае прямого попадания, даже на развалинах; красноармейцам и начсоставу хозяйственного взвода вместе с санитарами быстро перенести из церкви всех раненых по оврагу в лес.
— По вашему приказанию, пришел Краев, — сообщил Рахимов. — Направить его к вам?
— Нет. Пусть ждет. Скоро буду в штабе.
Перед тем как вернуться в штаб, я решил побывать у бойцов в окопах. Вышел в траншею, огляделся. За речкой, в окне меж облаков, показался краешек солнца, уже желтоватого, низкого. Кучки лучей падали косо, запыленный снег не искрился, тени были неотчетливы и длинны. Через час свечереет.
По плотности немецкого огня я понял: атака будет.
Будет сегодня. Где-то тут, неподалеку. Он не кончится так, одною пальбой, этот последний час боевого дня.
Словно вымещая злобу, немцы всеми калибрами хлестали по переднему краю. Часть снарядов, сверля с шелестом воздух, пролетала туда, где на закрытых позициях, в блиндажах, стояли наши орудия. Другие падали вблизи. Средь поля черные взбросы появлялись реже, чем днем. Они придвинулись к береговому гребню, где в скатах были врезаны незаметные окопы. Судя по перемещению огня, противник распознал нашу скрытую оборонительную линию.
Может быть, не стоит идти туда? Едва задав этот вопрос, я понял, что боюсь. Казалось, тысяча когтей вцепилась в полы шинели; казалось, тысяча пудов держит меня в траншее. А, так? Я рванулся из когтей, оторвался от тысячи пудов — и бегом, бегом к окопам.
Летя верхом через поле и потом на колокольне, в те накаленные минуты, я не замечал снарядов, а тут…
Попробуйте, пробегите когда-нибудь сорок-шестьдесят шагов под сосредоточенным огнем, когда с одного бока вас шибанет горячим воздухом, вы на ходу отшатнетесь и вдруг снова шарахнетесь, когда с другой стороны трахнет белое пламя. Попробуйте — потом вам, может быть, удастся это описать. Мне же разрешите сказать кратко: через десять шагов у меня была мокрая спина.
Но в окоп я вошел как командир:
— Здравствуй, боец!
— Здравствуйте, товарищ комбат!
Это был окоп для одного бойца — так называемая одиночная стрелковая ячейка.
До сих пор помню лицо бойца, помню фамилию. Запишите: Сударушкин, русский солдат, крестьянин, колхозник из-под Алма-Аты. Он был бледноват и серьезен, шапка с красноармейской звездой немного съехала набок. Почти восемь часов он слушает удары, от которых содрогается и отваливается со стенок земля. Весь день, глядя сквозь амбразуру на реку и на тот берег, он сидит и стоит здесь один, наедине с собой. Не я, командир батальона, а он, рядовой боец Сударушкин, встретит пулями немцев, когда они с черными, вороненой стали автоматами побегут на него. Ему, рядовому бойцу, сегодня решать, пройдут
или не пройдут здесь немцы.Я взглянул в амбразуру. Обзор был широк; открытая полоса на том берегу, застланная чистым снегом, была отчетливо видна. Что сказать бойцу? Тут все ясно: покажутся, надо целиться и убивать. Если мы не убьем их, они убьют нас. В амбразуре, выходя наружу штыком, лежала готовая к стрельбе винтовка. При сотрясениях на нее падали мерзлые крошки; некоторые прилипли к смазке.
Я строго спросил:
— Сударушкин, почему грязная винтовка?
— Виноват! Сейчас, товарищ комбат, протру. Сейчас будет в аккурате.
Он с готовностью полез в карман за нехитрым солдатским припасом. Я видел — ему было приятно, что и в эту минуту я подтягиваю его, как подтягивал всегда; у него прибавилось силы, душа стала спокойнее под твердой рукой командира. Снимая ветошью пыль с затвора, он посматривал на меня, будто прося: «Еще подкрути, найди еще непорядок, побудь!»
Эх, Сударушкин! Знать бы тебе, как хотелось побыть, как хотелось не выскакивать туда, где черт знает что сыплется с неба! Опять вцепились когти, опять пуды были привязаны к шинели. Я сам искал непорядка, чтобы, приструнивая, не уходить еще минуту. Но все у тебя, Сударушкин, было «в аккурате», даже патроны лежали не на земляном полу, а в развязанном вещевом мешке. Я посмотрел кругом, посмотрел вверх. О, если б вы могли описать, до чего были приятны неободранные, с грубо обрубленными сучьями, елочные стволы над головой! Сударушкин взглянул туда же, и мы оба улыбнулись, оба вспомнили, как я расшвыривал хлипкие накаты, как заставлял волочить тяжеленные бревна, прикрикивая на ворчавших.
Сударушкин спросил:
— Как, товарищ комбат, полезут они нынче?
Я сам бы, Сударушкин, у кого-нибудь это же спросил! Но твердо ответил:
— Да. Сегодня испробуем на них винтовки.
С бойцом нечего играть в прятки; с ним не надо вздыхать: «Может быть, как-нибудь пронесет…» Он на войне; он должен знать, что пришел туда, где убивают; пришел, чтобы убить врага.
— Поправь шапку, — сказал я. — Смотри зорче… Сегодня поналожим их у этой речки!
И, опять выдравшись из вцепившихся когтей, я вышел из окопа. Но заметьте: теперь это далось легче, на мне висело уже не тысяча, а всего пятьсот пудов. А через десять минут, когда я выбегал к последнему, в котором побывал, окопу, меня не держал ни один грамм.
И заметьте еще одно: командиру батальона совершенно не к чему под артиллерийским обстрелом бегать по окопам. Для него это ненужная, никчемная игра со смертью. Но в первом бою, думалось мне, комбат может себе это позволить.
Должен рассказать один мимолетный эпизод, который поразил меня, когда я пробегал по окопам. Лечу и вдруг вижу: кто-то выскочил из-под земли и несется навстречу. Что такое? Что за дурак бегает под таким огнем по переднему краю?
Ба, Толстунов!.. О нем, кажется, я еще не упоминал.
Как-то, незадолго до боев, он явился ко мне и отрекомендовался: «Полковой инструктор пропаганды. Поработаю в вашем батальоне». Признаться, тогда мне подумалось: «Ладно, иди занимайся, чем положено».
И вдруг эта встреча на берегу.
Заглянув еще в два-три окопа, где только что побывал Толстунов, обегавший навстречу мне участок второй роты, я повернул к лесу. Стрельба продолжалась.
В лесу верный Синченко, все время следовавший с лошадьми за мной вдоль опушки, сразу подвел коня. Пора, давно пора в штаб!