Пангея
Шрифт:
— Деньги — это сила, — почти мяукнул Голощапов, — и она у нас есть. Я приглашаю! Именно там собирались все парижские подонки, а мы чем хуже?
Через четыре дня Голощапов и Мышьяк сосредоточенно ели гусиную шею, фаршированную кашей, фуа-гра, устриц, запивали все это подряд то красным, то белым вином, демонстрируя полное пренебрежение к этой их мелочной традиции есть и пить в установленном порядке. Они заказывали все меню подряд просто из любопытства, тыкали вилкой, гоготали, пока им наконец не подали утку в собственной крови. Они не смогли ее даже попробовать, и после этого блюда вакханалия прекратилась:
— Мы тоже так должны работать, понимаешь
— Да ладно поломал! Разве ж это поломал! Вот «Американ Экспресс» я поломал побольнее. Но только, без базара, я был не один.
— Слушай, — продолжал Голощапов, выплевывая прямо на стол какую-то не прожевавшуюся жилу, отчего месье официант пошел зелеными пятнами, — я прямо балдею, как ты похож на Че Гевару. Притарчиваешь от него?
— Ну да, — Мышьяк улыбнулся, обнажив зубы, замазанные печенкой, — будьте реалистами, требуйте невозможного!
— Я вот чего тебя позвал-то, — продолжил Голощапов, у меня и моих друзей много врагов. Поможешь?
— Кем ты работаешь-то? — перебил его Мышьяк.
Глаза Голощапова сделались вдруг совершенно холодным, а панибратство и хмель как рукой сняло.
Помолчав с минуту, он спокойно сказал:
— Я работаю с Лотом, я его друг. Разве важна конкретика? Сильный имеет силу, сила воздействует на людей и обстоятельства. Ты мне нужен, чтобы создать еще одну силу. Войско против врагов. Нам нужен полководец. Будешь?
— Я знаю лучших, — пробормотал Мышьяк, — с ними мы делали большие дела.
— Доволен будешь, — внезапно зло подытожил Голощапов, — войдешь в историю. Читай Сунь Цзы, Че Гевару. Тебе работать не мышцами, тебе работать головой.
— Беги отсюда, — зашелестели монмартрские виноградники, — беги от него, а то вино твое прокиснет, а душа не увидит солнца.
— Он не побежит, он влип, словно в мед, — хором чирикнули ласточки, проносившиеся стайкой вверх над виноградниками к самому сердцу Сакре-Кер.
Они тоже пошли вверх, отяжелевшие от еды и выпивки. Семен лениво и нарочито сбивчиво излагал ему первоочередные задачи, останавливался, доставал из кармана флешки, забитые информацией, и в самом конце восхождения вынул из портфеля финальный пухлый пакет.
— Это деньги, тебе, гонорар за три месяца, сделаешь стратегию боевых действий и пришлешь мне на утверждение. Мы должны побить их: черножопых, жидов, пидоров. Все подчистить. Но начинаем с черножопых. Будешь хорошо работать — будешь хорошо получать. Но не спрашивай, сколько. Ты же не съемная блядь, чтобы такое спрашивать. А я не клиент позорный, чтобы стараться поиметь задарма.
— Я все понял, — перебил его Мышьяк, — я согласен, точнее, я рад, что я наконец…
— Ну что, полетаем? — в свою очередь перебил его Голощапов.
Он шагнул вперед, к балюстраде смотровой площадки перед Сакре-Кер, одним махом вскочил на нее и, опираясь длинной тенью на лестницу за спиной, где восседала и дудела в дудки разная шушера, вдруг расставил руки в разные стороны, словно худые, тощие человеческие крылья, — и как будто полетел на Парижем, копошившимся у его ног. Полетел за ним и Мышьяк, над теми же разряженными улицами, над головами машущих ему куртизанок, над марокканцами, жарящими каштаны, над разряженной толпой, выходящей из Гранд-Опера и концертных залов на Елисейских Полях. Полетели они к Нотр-Дам, уселись на крутых скатах свинцовой крыши и принялись щебетать уже на совершенно другом языке, оказавшемся после полета знакомым им обоим.
Вернувшись под
утро с гулянки, Арсентий мгновенно нашел и прочел трактат, о котором шла речь в ресторане. Начинался он так:«Война — это великое дело для государства, это почва жизни и смерти, это путь существования и гибели. Это нужно понять.
…
Путь — это когда достигают того, что мысли народа одинаковы с мыслями правителя, когда народ готов вместе с ним умереть, готов вместе с ним жить, когда он не знает ни страха, ни сомнений».
Наступила ясность.
Через три месяца Мышьяк создал войско, воевавшее на стороне силы, он стал богат и знаменит, как подобает молодому полководцу, одержавшему первые оглушительные победы. Каждая девушка из сети мечтала стать его возлюбленной, каждый пацан мечтал, чтобы тот похлопал его по плечу.
Многих он рекрутировал в скинхеды. И блогеры рукоплескали им. Многих он привел под знамена Голощапова, которого пангейский молодняк почитал как бога, благодаря его, Мышьяковой работе. Первая звездочка на погонах. Первый вкус победы, куда более сложный, чем у глотка шампанского.
Проснувшись в середине того самого судьбоносного дня, Арсентий почувствовал себя изменившимся окончательно.
Он поднялся с дивана, на котором под утро уснул, закурил, подошел к окну.
— Ты стал теперь другой, и я не узнаю тебя, — сказал ему цветок, некогда подаренный Флоранс, — у тебя выросла другая кожа.
Он погладил цветок по лепесткам, полил его водой из кофейной чашки, затем выдернул цветок из горшка и выкинул в окно.
— Я тебя тоже больше не узнаю.
Когда он шел на последнюю встречу с Семеном в его роскошный отель со старинными бронзовыми светильниками в лобби и честным бархатом на креслах и диванах, по дороге он наткнулся на шумную толпу негров, с улюлюканьем прущую куда-то по ухоженной парижской мостовой. Их желтые шарфы светились на фоне их черных лиц, зубы блестели, языки напоминали и цветом, и движением языки пламени, голоса их гремели на всю улицу, а смех вызывал ужас у встречных парижанок. Мышьяк случайно вошел в эту толпу, не заметив того сам, и очнулся, когда локти влетали ему под ребра, а в уши неслись слова про бледную обезьяну. Они пытались столкнуть его под колеса машин, пока вдруг не заметили его спокойствия и не остановились:
— Ты кто такой? — заорал вдруг верзила, тыча ему гигантским пальцем в грудь.
Мышьяк ответил мысленно. Он не мог лезть в драку и прийти потом грязным или окровавленным. Он вечером отомстил иначе, выложив в интернет видео жесточайшей казни черного подонка, совершенной с полгода назад в парижском пригороде.
Война черной и белой розы. Простого и сложного. Культивированного и дикого. Во веки веков под желтым солнцем сатаны.
— Я сам не светлый, — возмутился тут сатана, — если бы кто-нибудь знал, сколько всякой чухни мне приписывают!
— И что, — поинтересовался Господь, — тебя это расстраивает?
— Тебя расстраивает, — делано вздохнул он, — ведь очередной апокалипсис припишут мне, хотя эти штуки устраиваешь всегда ты! И ты будешь завидовать, что якобы опять остался не у дел.
— Да ладно тебе, — устало парировал Господь и зевнул, — зачем ты придумываешь небылицы, когда их столько и без придумок?
— А кто же будет их придумывать? — изумился сатана. — Не ты же?!
Когда Мышьяк вырвался из черной толпы, он уже не шел по Парижу, но топтал его. С его ароматами свободы, кондитерской роскошью и парикмахерским искусством, с его бабами, почему-то ушедшими с баррикад.