Панорама времен
Шрифт:
— Гордон, — начал журчащим успокаивающим голоском Лакин, — я думаю, что в настоящий момент вы недооцениваете значение этой проблемы шумов, с которой столкнулись. Поймите, совсем не обязательно полностью разобраться в новом явлении, чтобы его открыть. Гудьер открыл способ получения твердой резины, случайно капнув на горячую печку смесью каучука и серы. Рентген обнаружил излучение, когда возился с опытами по получению электрических разрядов в газонаполненных сосудах.
— Но это совсем не означает, что то, чего мы не понимаем, имеет важное значение, — поморщился Гордон.
— Конечно, нет. Но в данном случае поверьте моему опыту. Это как раз такая загадка, о которой сообщит “Физикал ревью леттерс”. И это повысит наш престиж в глазах ННФ.
— Я все-таки думаю, что это сигнал, — покачал
— Гордон, вы сможете уже в этом году пересмотреть свою позицию. Мы повысим ваш ранг до доцента и продлим вам срок пребывания в должности профессора.
— Да? — Но Лакин даже не сказал о том, что они могли бы, применяя бюрократический термин, “утвердить его в должности окончательно”.
— Солидная статья в “Физикал ревью леттерс” имеет громадное значение.
— Да.
— Но если ваш эксперимент останется по-прежнему безрезультатным, то я, к моему большому сожалению, не смогу вас поддержать.
Гордон внимательно смотрел на Лакина. Были расставлены все точки над “i”. Лакин в роли руководителя боялся за кресло, в нем бурлила строго контролируемая энергия. Он пытался понять, насколько серьезное впечатление произвели его слова. Фирменная рубашка подчеркивала его атлетическую грудную клетку, а трикотажные слаксы выгодно облегали мускулистые ноги. Лакин хорошо адаптировался в Калифорнии, загорая под ласковым солнцем и совершенствуясь в игре в теннис. Где-то далеко остались забитые оборудованием полутемные лаборатории Массачусетского технологического института. Лакину здесь нравилось, он хотел долго жить в этом городе толстосумов, наслаждаясь роскошью. И за свое положение тут он не прочь был побороться.
— Полагаю, разговор окончен, — упавшим голосом проговорил Гордон. — Я буду продолжать собирать информацию.
По дороге из аэропорта Линдберг Филд Гордон старался беседовать на нейтральные темы. Его мать тараторила о соседях с Двенадцатой улицы, чьих имен он уже не помнил и чьи сложные семейные отношения, свадьбы, рождения и смерти его не интересовали. А матери казалось, что он сразу поймет, зачем Голдберги наконец покупают участок в Майами, а также разберется, почему их сын Джереми поступил в Нью-йоркский университет вместо Йешувы. Для Гордона все это являлось частью громадной мыльной оперы жизни. Каждый фрагмент имел свое значение. Одни получают трепку, другие — после многих страданий — заслуженную награду. В жизни его матери он, совершенно точно, олицетворял награду. Она охала от восхищения, когда они мчались по шоссе в направлении Ла-Ойи и видели пальмы, растущие без всяких искусственных приспособлений; белые пляжи в заливе Мишн-Бей, незамусоренные и не забитые толпами отдыхающих. Никакого Кони-Айленда, никаких тебе запруженных пешеходами тротуаров, никакой толчеи. Прекрасный вид на голубую бесконечность океана с горы Маунт-Соледад не имел ничего общего с угрюмой серой путаницей домов и улиц в Нью-Джерси. На нее производило впечатление все, что напоминало, по рассказам, об Израиле. Ее отец, ярый сионист, регулярно перечислял деньги для поддержки исторической родины.
Гордон не сомневался, что она продолжает делать то же самое, хотя ему никогда не предлагала вносить деньги на святое дело. Возможно, она считала, что ему необходимы все его гольд для поддержания своего профессорского имиджа. Вообще-то так оно и было. Ла-Ойя требовала больших затрат. Но Гордон сомневался, готов ли он сейчас поддерживать традиционное дело евреев. Переезд в Ла-Ойю из Нью-Йорка поколебал его устои в отношении кошерной пищи и истин талмуда. Пенни говорила, что он не похож на еврея, но Гордон знал, что она просто ничего в этом не смыслит. В тех краях белых американцев, где она выросла, ее не научили определять национальность человека по различным мелочам. А в Калифорнии большинство людей вообще не интересовались такими вопросами, что вполне устраивало Гордона. Ему не нравилось, когда, прежде чем тебя поприветствовать, стараются определить, кто ты такой. Стремление освободиться от клаустрофобической еврейской среды стало одной из причин, по которым он уехал сюда.
Они уже почти подъехали к дому, свернув на Наутилус-стрит, когда мать небрежно бросила:
— Тебе следовало бы что-нибудь рассказать мне об этой
Пенни до того, как мы с ней встретимся.— Что же о ней сказать? Калифорнийская девушка.
— Объясни поподробнее.
— Она играет в теннис, лазает по горам, раз пять побывала в Мехико, но никогда не была восточнее Лас-Вегаса. Она даже занимается серфингом и пыталась приобщить меня, но мне сначала нужно улучшить свою физическую форму. Я занимаюсь упражнениями согласно комплексу летчиков канадских ВВС.
— Все это очень мило, — скептически заметила мать. Гордон зарезервировал для нее место в “Серфсайд мотеле” в двух кварталах от его дома, а затем отвез к себе. Они вошли в комнату, пропахшую ароматами кубинских кушаний, которые Пенни освоила, снимая квартиру вместе с одной латиноамериканской девушкой. Она вышла из кухни, на ходу снимая фартук. Выглядела она при этом такой домашней, какой Гордон ее никогда не видел. Значит, Пенни все-таки решила преподнести себя в выгодном свете, хотя раньше возражала против этого.
Мамочка излучала экспансивность и энтузиазм. Она врывалась в кухню, чтобы помочь с салатом, гремела кастрюлями, изучала рецепты блюд, которые готовила Пенни. Гордон отдался винному ритуалу, с которым он только-только освоился. До приезда в Калифорнию он редко употреблял что-либо без привкуса винограда Конкорд. А теперь у него в шкафу хранился запас “круга” и “мартини”, “длинный нос” и “толстушка”, хотя, честно говоря, он так до сих пор и не разобрался, что это значит.
Мать вышла из кухни, с грохотом, но весьма эффектно накрыла на стол и спросила, где у них ванная. Гордон объяснил. Когда он повернулся к Пенни, она перехватила его взгляд и широко улыбнулась. Он улыбнулся в ответ. Пусть все это звучит как ее гимн независимости.
Миссис Бернстайн вышла из ванной подавленной. Она шла вразвалку, чего раньше за ней Гордон не замечал. Обед начался с разговоров о родственниках. Кузен Ирв торгует галантереей где-то в Массачусетсе, дядя Герб по-прежнему зарабатывает деньги играючи, а его сестра — здесь она сделала паузу, как будто не хотела касаться этой темы — все еще носится с какими-то психами в Виллидже. Гордон улыбнулся: сестра была на два года старше его и вполне могла за себя постоять. Он вставил слово о ее занятиях искусством и о том, сколько времени родные примирялись с ее увлечением. Мать повернулась к Пенни и спросила, не занимается ли она чем-либо подобным.
— Да, — сказала Пенни. — Я занимаюсь европейской литературой.
— А что вы думаете о новой книге мистера Рота?
— Ox, — ответила Пенни, явно пытаясь выиграть время. — Я не уверена, что дочитала ее до конца.
— Напрасно. Тогда бы вы лучше поняли Гордона.
— Да? — спросил Гордон. — Что ты хочешь этим сказать?
— Ну, дорогой, — начала миссис Бернстайн сочувственным тоном, растягивая слова. — Это помогло бы ей понять.., ну ладно… Мне кажется, мистер Рот — очень глубокий писатель. Вы со мной согласны, Пенни?
Гордон улыбался, раздумывая над тем, может ли он позволить себе откровенно расхохотаться. Однако прежде чем он успел сказать что-нибудь. Пенни проговорила:
— Если учесть, что Фолкнер умер в июле, а Хемингуэй — в прошлом году, я полагаю, что Рот теперь может числиться в первой сотне лучших писателей Америки, но…
— Но ведь они писали о прошлом, Пенни, — горячо заговорила миссис Бернстайн. — Его новая вещь “Разрешение идти”…
Гордон откинулся в кресле и отвлекся от диспута. Он знал теорию матери о том, что еврейская литература превосходит литературу других народов. Пенни, как он и предполагал, разбивала эту теорию фактами. В ее лице его мать нашла упорного оппонента, не желающего искать компромисс во имя примирения. Гордон чувствовал, что между ними нарастает напряжение, но разрядить обстановку не мог. Литература явилась предлогом. Налицо было противостояние шиксы и материнской любви. Он видел, как напрягалось лицо матери, как все глубже становились морщинки. Он мог вмешаться, но знал, что его голос, незаметно для него самого, перейдет на более высокие ноты, и он начнет говорить ноющим тоном парнишки, который едва прошел обряд Бар Мицва. Почему-то материнские теории неизбежно доводили его до истерики. Нет, на сей раз он избежит ловушки.