Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я посмотрел на гору, на крутом склоне которой висела убогая усадьба Козекара. Весна этот скалистый склон посещала в последнюю очередь, и трава у Козекара еще не зазеленела.

— Да, — продолжала тетя, — вот когда родина, родина, знакомая по прекрасным книгам, открылась нам. Земля в самом деле была прекрасна. Для всех. И для Козекара тоже, — усмехнулась она. — Иначе бы он за нее не воевал.

— Прекрасна! — поспешил согласиться я и снова охватил взглядом всю долину, постепенно заполнявшуюся мраком.

— Да! — кивнула тетя. — А тогда мы еще долго молчали, потом наш сказал, что мир не всегда был таким. Обрекар задумался и не очень уверенно возразил: «Не знаю. Думаю, что был. Только мы его не видели… Как бы это сказать… когда твой ребенок в смертельной опасности, только тогда понимаешь, насколько он твой… и как он прекрасен! — Мы все на него посмотрели. Мне кажется, ему самому понравилось, как хорошо он сказал. А он усмехнулся и снова заговорил — Только он в опасности. Точнее, был в опасности. А теперь мы его спасаем. Да… Люди из долин ушли в горы и с их высоты увидели свой край. Они почувствовали, что он принадлежит им. И как он прекрасен». — «Прекрасен, спору нет, — сказал наш, — да только беден». — «Беден, конечно, беден, — усмехнулся Обрекар, — но сейчас мы его защищаем. Вначале надо его спасти. А когда мы его спасем, мы его поднимем. Не волнуйся, об этом тоже думают. Ведь и мы говорили, много раз говорили о нашей жизни. Возьмем наше село. Семьсот душ надрывается в этом ущелье бог знает сколько лет. Когда у отца выпадает из рук кирка, ее поднимает сын, а когда у отца съезжает со спины рюкзак, его надевает сын и несет дальше. Зачем? Чтобы в обед съесть миску поленты, а вечером — картошки в мундире или пустой каши, пару ложек фасоли и запить это сывороткой. Для чего, собственно говоря, существует такое село? Где выгода от нашего непосильного труда? Чтобы Модриян плодился да жирел? Дело не в том, что это несправедливо, даже будь это справедливо, один-единственный Модриян — слишком малый результат нашего труда. Мы вкалываем, вкалываем и вкалываем, потому что мы живем и должны

как-то жить до смерти. Так было устроено — в своем собственном доме мы жили, словно арестанты в тюрьме… Люди понимают, так продолжаться не может. И не будет. Все будет иначе. Семьсот человек должны что-то придумать. Что-то для всех. У нас построят заводы. И крестьянин получит машины… и такие бедняки, как мы с тобой да Козекар, заживут и станут делать работенку поумнее да пополезнее нашей… Все так и будет, нам бы выгнать из долины этих дьяволов, которые сейчас мчатся по дороге…» Только он этого не дождался. Не дождался…

Тетя замолчала. Я чувствовал ее беспокойство и старание оттянуть рассказ о последних часах жизни Обрекара. Я не торопил ее. Смотрел на долину и размышлял о жизни людей, которые в этом ущелье «надрываются бог знает столько лет из-за миски поленты, ложки фасоли и кружки сыворотки».

Вечер незаметно приближался. Тетя вытирала лицо и время от времени бросала на меня быстрые взгляды, может, ждала моего вопроса. Но я молчал. И она начала сама.

— Его схватили! — внезапно сказала она изменившимся голосом, как будто принялась читать новую главу. И дальше говорила твердо и быстро, словно решив поскорее прочесть эту тяжкую главу: — Было это пятнадцатого августа, я уже говорила. Я была у них. Вечером. Сидели в горнице. Мы с Обрекарицей носки вязали, Обрекар чинил грабли, а Борис спал на печи — мальчишки за день набегаются, засыпают быстро. Разговор не клеился. Начали и про то, и про это, но слова иссякали как заколдованные. Что бы там ни говорили, а предчувствие существует: человек ощущает приближение беды. Мы прислушивались к малейшему шуму. И в конце концов услышали шаги. В этом не было ничего удивительного, ведь они приходили каждую ночь, почти каждую, в любое время, дом-то стоял на отшибе. К тому же своих людей, хороших людей узнаешь по шагам. А это не были шаги добрых людей. Под окном специально стояли вилы, и партизаны стучали ими в окно, как было условлено. На этот раз никто не постучал. Шаги раздавались возле дома. Громкие. И долго. Целую вечность. Потом громыхнул удар в двери. Резкий и грубый. Мы переглянулись. На какую-то долю мгновения замерли. Обрекар спокойно встал, потряс мальчика за плечо, снял его с печи на пол. «Борис, они пришли», — только и сказал. Мальчик все понял и стиснул челюсти, словно приготовился к схватке. Снова раздался удар в двери. Обрекар окинул нас взглядом, очень цепким и в то же время очень теплым. Мы поняли его. Дело плохо. И все-таки это было не так страшно, как я представляла себе раньше. Обрекар медленно подошел к двери и открыл ее. Они ринулись в дом все разом, однако прошло какое-то время, прежде чем они ворвались в горницу с винтовками наперевес. «Руки вверх!» — орали они и свирепо таращились на нас. Свора домобранов. Последними ввалились длинный, костистый немецкий офицер и толстый комиссар Бики из Толмина, тот самый, который арестовывал тебя пятнадцать лет назад. Эта итальянская нечисть по-прежнему оставалась в Толмине. Ведь он был такой мясник, что многие немцы могли брать с него пример. Я не понимаю, почему лондонское радио ругает только немцев, как будто итальянцы никого пальцем не тронули?

— Тронуть-то они тронули, только нас, а не английских лордов, — ответил я.

— Они это и учли, — воскликнула тетя. А нам, по их мнению, не больно, ведь мы привыкли к ударам, и головы у нас не такие нежные, как у них.

— Так оно и есть, — поддержал я ее здравое суждение.

— Да, так на чем я остановилась? — спросила тетя и снова поправила под платком прядь седых волос. — Итак, немецкий офицер смерил нас злобным взглядом, нахмурился и что-то сердито спросил. Бики угодливо наклонился к нему, показал револьвером на Обрекара и ответил: «Ма si, questo е ocka Orel. Una vecchia carogna, ma un vero farabuttofarabutt!» [7] Немец скорчил рожу, кривляясь, прищелкнул каблуками, поклонился и прокаркал: «Стррраствуй, отец Орррелл!» — и кивнул домобранам, — мол начинайте, И те начали. Разбросали все, что можно. Даже старые часы сорвали со стены и ударили об пол, так что пружина выскочила и зазвенела. Между тем человечек в домобранской форме, очкастая уродина с толстым носом, заверещал, обращаясь к Обрекару: «Отец Орел, где у вас вещи?» — «Какие вещи?» — спокойно спросил Обрекар. «Книги, журналы, деньги, оружие». — «У меня ничего нет», — ответил Обрекар. Тут взбесился Бики. «Non ho niente! Non so niente! Sono tutti cosi questi maledetti sclavi! E ancora it guardano con paio di occhiacci!» [8] — закричал он и изо всей своей мясницкой силы ударил Обрекара в лицо, тот пошатнулся и упал. Немецкий офицер толкнул Бики револьвером под ребра и грубо облаял его. Я ведь служила у Аттемсов и поняла, что он сказал: мол, пусть он его так не бьет, потому что старая падаль загнется после первого же удара; а это не входит в их планы, каждый должен получить свое наказание, и он не собирается оказывать им милость и убирать сразу. Он подошел к Обрекару, сунул ему под подбородок револьвер и заорал. «Подними голову, свинья!» — визгливо перевел урод в домобранской форме. Обрекар поднял голову и посмотрел на офицера. Взгляд его был ясным, спокойным, а мне он показался острым, вызывающим. Тогда я почему-то вспомнила, как он, вернувшись от Святой Луции или из Толмина, говорил; «Они боятся. С каждым днем боятся все больше. Даже видно, что их страх до костей пробирает. И по округе лазить боятся. Разве они ходят в одиночку? Всегда стаей, как волки или разбойники. И с винтовками наизготовку. Идешь мимо, окинешь его взглядом и видишь, как он тебя боится. Всех боятся. Даже нас, стариков. Даже деревьев, скал, всего!» Так он говорил. Он очень любил так говорить. И я вспомнила его слова, когда смотрела на этих зверей; мне показалось, они и впрямь боятся. Нас-то было всего ничего: две старухи да старик с ребенком, а их целая свора с винтовками и револьверами. Не скажу, что я не боялась. Соврала бы, если б не призналась в этом. Да, наверно, нет человека, который бы никогда ничего не боялся. Так ведь?

7

Да, это отец Орел. Старая падаль, однако настоящий мошенник! (итал.)

8

У меня ничего нет! Я ничего не знаю! Все они такие, эти проклятые славяне. И еще смотрят на тебя своими глазищами! (итал.)

— Скорее всего, так, — согласился я.

— А с другой стороны, — я уже потом об этом подумала, — каждый порядочный и здоровый человек может стать героем. Я не говорю, что в одиночку… то так, если много и они вместе… как бы это сказать… у страха тоже есть границы. Боишься… а вдруг оглянешься и видишь, что другие не боятся… и ты тоже перестаешь бояться. Именно так было. Я даже удивилась. Посмотрела на Обрекара и успокоилась. Собственно говоря, я о себе не думала. Как будто меня не было. Как будто никто меня и пальцем тронуть не посмеет. Правда, я слышала, как у меня стучит сердце, и все-таки без страха глядела на домобранов, которые рылись в вещах, словно грабители, — ворвались в дом и торопятся поскорее унести из него ноги… Обрекар, как я уже сказала, в упор смотрел на офицера своими серыми глазами. Офицер, покусывая губы, разглядывал его, потом ударил револьвером по голове и заорал. «Выпрямись, скотина! Как стоишь перед немецким офицером!» — перевел урод и тоже ударил Обрекара, по ребрам. «Стою, как могу. Иначе не умею», — ответил Обрекар и попытался выпрямиться. Офицер все кричал, а урод в домобранской форме переводил: «Не могу! Я тебе покажу: «не могу!». Выпрямите его!» Двое подскочили к Обрекару и принялись его ломать. Ой, об этом даже говорить невозможно. У него кости трещали. А он молчит. Тишина в горнице стояла мертвая. Только дыхание и слышно. Обрекарица рванулась, схватила одного из домобранов за руки. «Звери! Звери!» — всхлипывала. И тут же рухнула на пол. Офицер ее застрелил. Выстрела словно и не было. Упала к ногам Обрекара. Солдаты отпустили его, и старик рухнул на пол рядом с ней. Я как сейчас вижу. Она белая, как мел, а лицо такое спокойное. «Нейц», — прошептала она, медленно закрыла глаза и умерла. Обрекар широкой ладонью гладил ее по голове, а Бики ударил его сапогом и завопил: «Alzati, carogna!» [9] Обрекар поднялся. Ноги у него тряслись, и он руками уперся в колени. «Вы ее боялись!» — сказал он и смерил офицера таким острым взглядом, что тот остолбенел. Заскрипел зубами и уставился на Обрекара, а тот смотрел на него в упор и не шевельнулся. Так они и стояли: офицер — выпрямившись, высокой фуражкой касаясь балки и потолка, Обрекар — согнутый, уперев руки в колени, с поднятой головой и горящими глазами. Офицер неожиданно взмахнул рукой — она у него слилась с револьвером и словно была из единого куска железа — и ударил Обрекара по глазам. Кровь полилась по впалым щекам, и он рухнул рядом с Обрекарицей. Офицер револьвером указал на дверь. Домобраны схватили Обрекара и поволокли к выходу. Едва они переступили через порог, Бики снова заорал. «Этот тоже смотрит, как старик», — кричал он и совал револьвер в сторону стоявшего возле печки Бориса. Вдруг кинулся, как разъяренный бык, и ударил ребенка по лицу. Мальчик зашатался, но удержался на ногах. Бики снова ударил; мальчик упал и сразу поднялся, не дожидаясь, пока ему прикажут. Бики опять изо всех сил ударил — и мальчик стукнулся головой об пол. Лежал он всего мгновение, медленно приподнялся и встал на ноги. Кровь лилась изо рта и из носа, а он в упор смотрел на Бики. «Убьет», — подумала я, потому что в глазах у итальянца была лютая злоба; он стиснул зубы и кулаки, однако больше не ударил. Мальчишка пересилил. Победил его. Бики прохрипел: «Fuori conil» [10] — и два солдата потащили Бориса из горницы. Потом и меня вытолкали за порог. Нас пригнали к старой

груше, где мы год назад похоронили Смукача. Стояли и чего-то ждали. Моросило. Стояли довольно долго. Потом все осветилось. Они подожгли дом. Обрекар прислонился к стволу, смотрел на пламя; лицо было красным от кровавого зарева, в глазах отсвет огня. Он молчал. А дом горел. Языки пламени вырвались сквозь чердак и лизнули соломенную крышу, та мгновенно вспыхнула и затрещала. А фашистская сволочь, освещенная пламенем, бегала по двору с награбленным добром. Потом заявились к нам. Бросили мешок пшеницы на согнутую спину Обрекара, приказали: «Неси, отец Орел, товарищ комитетчик, член окружной хозяйственной комиссии, неси. Говорят, ты хороший хозяин. Интендант что надо. А еще мы слышали, ты собрал полмиллиона лир на заем освобождения. Хорошие деньги! И как только ты их выжал из этого нищего ущелья?» Обрекар молчал. Они толкали его прикладами винтовок, но хотя у него на спине был тяжелый мешок, он удержался на ногах. Оставался железным. Потом его погнали… Когда крыша обрушилась и пламя осветило ночь далеко вокруг, они шли по мостику через Решчавец, и в этот момент…

9

Поднимайся, падаль! (итал.)

10

Выведи собаку! (итал.)

— А что было с тобой? — спросил я.

— Да что там со мной! Меня прогнали домой! — махнула рукой тетя, явно недовольная тем, что я ее прервал. — Я сказала, именно тогда, когда они шли по мостику через Решчавец, загремел автомат. Раздались крики, кто-то упал в воду, дальше все скрыла ночь. Домобраны палили, будто сумасшедшие; я видела, как светящиеся пули летели к склону. А со склона, откуда-то со скалы над вырубкой, безостановочно бил автомат.

— Всего один? — спросил я: что-то в этом нападении казалось мне непродуманным, хотя и было ночью.

— Всего один. И тот внезапно затих, — медленно ответила тетя. — Это был Дрейц. Я об этом позже узнала; Борис рассказал, когда вернулся после освобождения. Разумеется, мальчик не мог знать всего, но и того, что рассказал, было достаточно. Как я поняла, Дрейца не приняли в отряд. Не верили ему. Ничего удивительного. Времена были такие, приходилось осторожничать даже по отношению к честным людям. Словом, дали ему испытательный срок. Связь держал только с дядюшкой Травникаром, который, так сказать, был его командиром. Минировал небольшие мосты, а чаще занимался рельсами и туннелями, говорят, был мастером этих дел. Поэтому всегда был где-то неподалеку, рядом с дорогой. Он и к Обрекару заглядывал. Скорее всего, и в тот вечер собирался. А как увидел, что творится в доме, затаился, потом уж стал стрелять. Конечно, он должен был быть очень осторожным, чтобы не угодить в Обрекара.

— Чертовски осторожным! И вообще, тот, кто решается на такую операцию, чаще всего делает это на свой страх и риск.

— Конечно. Только вскоре он перестал стрелять. Не от страха. Из-за Бориса. Мальчик исчез, мы даже не заметили когда. Вчера Борис мне признался, что тогда Обрекар толкнул его за ствол груши, в темноту. Мальчик все понял. А услышав автоматные очереди, догадался, что это наши, и прокрался на скалу. Дрейц схватил его, прижал к земле и простонал: «Эх, парень, если бы не ты!» Скорее всего, он решил сражаться до последнего, пока не погибнет. Вполне возможно, ведь он очень любил Обрекара. Голову бы отдал за него. Так бы и случилось, если бы не Борис. Теперь Дрейц знал, что должен спасти мальчика. И перестал стрелять. А тут и пуля попала ему в живот. Говорят, это страшно: человека уже не спасти. И все-таки он шел всю ночь, к рассвету они пришли на перевал под Марновшчем. И там, как и ожидали, встретили Фра Дьяволо, дядюшку Травникара. Страшная это была встреча. По рассказу Бориса дело было так: Травникар видел, что Дрейца не спасти. Разумеется, это понимал и сам Дрейц, поэтому попросил, чтобы Травникар избавил его от мучений. Возможно, Дрейц признал, что заслужил долгие муки и мучительную смерть. Он мог так сказать, потому что раскаивался в своем прошлом. А еще, конечно, добавил, что надеется, Травникар его пожалеет и сделает то, что должен сделать и как человек и как партизан. При мальчике они об этом, разумеется, не говорили. Борис рассказывал мне так: «Вначале они долго молчали. Только смотрели друг на друга. Травникар даже вспотел. Со лба у него так и капало. Потом он бросил мне пилотку и велел набрать песку, чтобы засыпать пятна крови — скрыть наши следы. Я побежал к дороге и услышал выстрел. Испугался, побежал назад. Дрейц был мертв, а Травникар сказал, что ничего не случилось, нечего пугаться, просто он выстрелил в воздух — прощальный салют в честь погибшего солдата, то есть в честь Дрейца».

Тетя умолкла и молчала очень долго. Было тихо. Только Идрийца шумела. Я посмотрел в сторону перевала под Марновшчем, больше часа назад солнце спряталось, а небо над перевалом оставалось еще светлым.

Тетя вытерла вспотевший лоб.

— Ну, — сказала она совсем тихо, — ты знаешь, в ту же ночь угнали наших.

— Ммм… — пробормотал я.

Тетя не приставала ко мне с разговором. Посидела какое-то время, глядя на долину. Вдруг вскочила.

— Что это я тут расселась! Корове нужно сена подбросить. И нам что-нибудь сварить пора. Пресвятая дева, я совсем про тебя позабыла. Ну и растяпа! Ты же есть хочешь. Пятнадцать лет не был дома, вернулся, а тебе даже ужина не дают. Пойдем!

Я поднялся. Пошел с ней в хлев, где она подложила корове сена, потом сидел на кухне, на скамейке возле очага. Скамейка была высокая; я вспомнил, как когда-то мы болтали босыми ногами над пустым ящиком для дров, и спустил ноги с края очага. Тетя улыбнулась. Она переставляла горшки и изредка окидывала меня взглядом, в котором было не только расположение, но и любовь. Двигалась она быстро и очень ловко. Бережливо очистив картошку, помыла ее, поставила горшок на огонь, вытерла руки о передник, поправила платок и внезапно продолжила рассказ:

— Но это еще не конец. Папаша Орел еще многое успел вытерпеть. Собрали их в селе, у Потребара. Двадцать человек. Среди них был и Подорехарев Нац, он-то мне потом все и рассказал. Арестованных заставили нести мешки с награбленным добром. Нашего и Обрекара — тоже. И погнали их в Толмин. Пешком. Обрекар был очень слаб. Правда, он держался, но в Баче силы оставили его. Наш, — она все время говорила «наш», чтобы не употреблять слово «отец», — тоже сбросил мешок, решил: будь что будет. Обрекар взял его за руку и сказал: «Не смей, Франце! Ты на десять лет моложе меня. И здоровый еще. Если бы я умер в твоем возрасте, не успел бы сделать ничего хорошего. По сути дела, считай, что и не жил. А так — жил. Жить нужно. Ты же помнишь, что нам говорили на Облаковой вершине: защищай свою жизнь до последнего дыхания; не теряй головы от отчаяния, злости или обиды; о гордости тоже нужно вспоминать вовремя… так же как и о храбрости. Бороться можешь, только пока ты жив». И уговорил его опять взвалить мешок на спину и идти дальше. А Обрекара бросили на телегу, и больше его никто не видел, кроме Подорехара: тот видел, как его мучили в Толмине. Но даже если бы он не видел и ничего не рассказал мне, я бы все равно знала, как было. Видишь ли, я трижды читала «Записки из мертвого дома», и мне кажется, я сама была в Сибири, и столько раз перечитывала «Жития святых», что до мелочей представляю Колизей, где на первых христиан выпускали львов и тигров. Так же я знаю, что произошло с Обрекаром. Иногда сижу в горнице, смотрю на фотографию, и картины его мучений так и стоят перед глазами. И если бы мне сказали, что все было по-другому, я бы не поверила. Но все было так… Для начала его избили, иначе и быть не могло. А на другой день, окровавленного, приволокли в канцелярию. Там его допрашивал немецкий офицер, Бики, носатый переводчик в домобранской форме, а Грегорев Винко — он родом из Модрей — хлестал его ремнем. Такие звери! Они его даже за его взгляд били. Наверняка! «Посмотри на меня!» — орал офицер. Переводчик перевел, Обрекар поднял голову, посмотрел. Офицер взмахнул рукой, и Винко ударил его ремнем по лицу, тот упал. Когда встал, офицер опять закричал: «Посмотри на меня!» Обрекар опять посмотрел, офицер снова взмахнул рукой, и Винко снова хлестнул… Так его мучили. Потом выволокли во двор. Тогда-то Подорехар и увидел его из своей камеры. Обрекару приказали подойти к стене. Он шел очень медленно и думал: «Теперь — конец». Но когда дошел до середины двора, приказали остановиться. Остановился. Приказали повернуться. Повернулся. «Пускай его понюхает Риц!» — ледяным тоном приказал офицер. Выпустили огромного полицейского пса. Зверюга бросился на Обрекара и сбил его с ног. Но не укусил. Отступил и словно бы испуганно и удивленно залаял. «Auf! Auf!» [11] — орал офицер. Обрекар попытался встать — сил не было. Поднялся на четвереньки, дальше не смог. Они над ним ржали, потом дали ему толстый кол. Он с трудом поднялся, держась за палку, посмотрел на свои старые ноги, видать отслужили. Оглянулся и уже хотел крикнуть им, пусть кончают, но увидел горы, кольцом обступившие долину, и улыбнулся. На него снова напустили пса. Пес рванулся и опять остановился перед в три погибели скрюченным стариком, опиравшимся на кол и смотревшим на мир открытым ясным взглядом. «Риц! Риц! Риц!» — надсаживался офицер. Но Риц только испуганно оглядывался. Тогда пришла очередь Бики. «Ударь пса! Колом его! Ударь пса!» — кричал он Обрекару… Какие же это были звери!.. Офицер орал и эта толстоносая уродина — переводчик — тоже. Как будто в них не осталось ничего человеческого! Обрекар ловил ртом воздух, потом посмотрел на собаку, переступил с ноги на ногу, пытаясь обрести равновесие, и очень медленно поднял кол. Пес поджал хвост, заскулил и отбежал в сторону. Офицер поднял револьвер. «Конец», — мелькнуло в сознании Обрекара. Он из последних сил навалился на кол и зажмурился. Раздался выстрел, но Обрекар не почувствовал боли. «Правильно говорят, бывает, человек ничего не чувствует», — подумал он. Ждал, что дальше. И тут услышал хрип у своих ног. Открыл глаза. Рядом, почти возле его ног в луже крови лежал Риц. Обрекар вспомнил бедного Смукача. Он хотел наклониться к собаке, офицер не позволил, подскочил к нему. «Ха, свинья! — шипел он. — Ты подумал, я стрелял в тебя. Но ты не пес, понимаешь, не пес. Пуля — это слишком большая честь для тебя! Пуля не для тебя!» — пролаял он и, подняв руку, ударил Обрекара револьвером в висок. Старая голова Обрекара поникла. Выпустив из рук кол, он рухнул рядом с собакой. Его пальцы судорожно заскребли по песку, но глаз он не закрыл. Не закрыл, точно знаю, что не закрыл! — убежденно сказала тетя и замолчала.

11

Встать! Встать! (нем.)

Поделиться с друзьями: