Парадокс Тесея
Шрифт:
Витраж сидел над дверью в полукруглой фрамуге. Изящная резная рама контуром напоминала раскрытый дамский веер. Выпуклый растительный орнамент слабо проступал под плотным слоем краски – удивительно, что Нельсон вообще давеча приметил эти задушенные листья и стебли. Если стекло очистить, в парадную проникнут цветные лучи солнца. Но какие? Синие? Зеленые?
Нельсон колупнул шелушащийся слой. Засохшая пленка легко отошла, за ней – еще больше коричневой мазни. Не жалели же краски. Любопытно, это они с архитектурными излишествами боролись, дабы честный пролетарий не видел буржуазной красоты, или просто решили, что так практичнее? Замазал – мыть не надо. Стекло прочнее опять же.
Полчаса Нельсон очищал витраж от шелухи.
Больше здесь делать нечего. Витраж он осмотрел перед тем, как навестить Савву в академии, – как чувствовал. Там и смывка для краски найдется, и инструмент.
На улице парило, прохожие снулыми рыбами плыли в душной илистой мгле. Шереметевский сад томно, обильно благоухал сиренью. Тяжелый воздух напитал здания; город взбух, как человек, выпивший слишком много жидкости на ночь. Сбоку на водосточной трубе заплескалось объявление. «Внимание! Возможно самопроизвольное падение штукатурки», – прочел Нельсон на ходу и ухмыльнулся. Порыв ветра, пронесшийся вдоль проезжей части, бесследно пропал, задавленный горячей громадой надвигавшейся майской грозы.
Дождь настиг Нельсона в Соляном переулке. Грузные капли разбивались о курчавые головки бронзовых пупсов на фонарях. Каждый путти, покровитель искусства, держал в черных ручках какое-нибудь орудие. Нельсон залез пальцами в полость внутри литого завитка под младенцем с палитрой. Пошарил, вытащил конфету – нехитрое подношение, которым суеверный студент перед экзаменом пытался задобрить пухленького божка, – и с наслаждением ее умял.
За массивной дверью в вестибюле академии стояла мраморная, остудившая сырую шею тишина. Нельсон выждал, пока экскурсионная группа осадит вопросами заспанного охранника (вход в музей был в соседнем здании), поймал флегматичного юношу с дредами. Непринужденно бросил: «Друг, забыл пропуск, проведи, а?» Тот равнодушно приложил карточку, Нельсон двинул телом стальной турникет. Прием неизменно срабатывал – керамист бесстыдно им пользовался, когда нужно было по безденежью стянуть, скажем, баночку глазури.
Он привычно поднялся на второй этаж. Прошел в арочную галерею, опоясывающую большой зал и придающую ему сходство с итальянским палаццо. По широкому прозрачному куполу трещал ливень, растекался муаровыми потоками. Внизу, на расчерченном метлахской плиткой полу – тот самый пол, где после войны занимались физкультурой на лыжах, – раскладывали стенды для студенческой выставки. По всей длине красных стен галереи пучились гипсовые слепки Пергамского алтарного фриза из Эрмитажа: тугозадые величавые олимпийские боги, разъяренные гиганты, змеи. Горельефы, порядком веселившие Нельсона, расставили в начале двухтысячных. Но в академии они пришлись к месту – тут все было к месту.
Здание представляло собой нечто вроде иллюстрированного учебника, всякому залу в нем соответствовал отдельный исторический период или стиль. Создавалась неповторимая музейная гармония, но, что приятно, без затхлости запасников и стылых витрин. Те же горельефы использовались для практики: студенты частенько упражнялись в светотени прямо здесь, на проходе. Переносили на бумагу то треснувший мускулистый торс, то ощеренную змеиную морду, то обломок руки, торжественно сжимающий пустоту. Но сейчас, в непогоду, все пространство залил тусклый молочный свет. Объемные фигуры вдруг утратили контрасты, и юные рисовальщики, побросав на перилах балюстрады карандаши и эскизы,
ушли на перерыв.Поодаль на столах высились фруктово-утварные композиции для натюрмортов. Нельсон поддался искушению и сдвинул пару предметов – совсем чуточку, но достаточно, чтобы впоследствии свести с ума тщательно закомпоновавшего их школяра. Его выходку никто не заметил, за исключением каменной статуи барона, однако отцу-основателю академии было все равно.
Стоило Нельсону свернуть в коридор, как перед ним сочно шлепнуло белой краской. Бухнула и покатилась по полу металлическая банка. Нельсон задрал голову. В расписной потолок упиралась шаткая вышка-тура. На ней, гомоня, будто волнистые попугайчики, возились девчонки-художницы. Все они, как на подбор, были одеты в клетчатые рубашки – Нельсон так и не смог разобрать, сколько их там крутилось. Кто-то резко щебетнул: «Извините!», – и он с нарочитой строгостью посмотрел в ответ. Поймал испуганный взгляд, заговорщицки подмигнул и переступил через вяло расползавшуюся лужицу белил.
Реставрацией тоже занимались учащиеся под руководством выпускников и преподавателей. Работы хватало. Одни росписи пострадали в блокаду, другие нуждались в раскрытии (пышность и космополитизм в СССР одинаково не любили, потому орнаменты, напоминавшие о Флоренции и Риме, крепко заштукатурили). Ухода требовали наличники, изразцовые колонны, резная мебель, скульптуры – студенты всех кафедр были при деле. Нельсону нравилось, что академия служит воспитанникам образцом, пособием и холстом. Дает им свою живую материю и, как следствие, плоть от плоти, сама себя воспроизводит.
Савва еще не закончил лекцию. Нельсон юркнул на задний ряд небольшого амфитеатра. Разумеется, речь шла о самозванце Прыгине.
– …нас не может не настораживать простой факт… – Савва неожиданно понизил голос, заставив аудиторию напряженно вслушиваться.
Это, в общем, было без надобности, потому что студенты и так ловили каждое его слово, но старый оратор не мог отказать себе в пижонском приеме.
– После трагической смерти дорогой супруги весной тысяча девятьсот четырнадцатого года наш востребованный авангардист не выдал ни одной мало-мальски сильной работы и сменил стиль. Критики тогда не удивились: художники пребывали в постоянном творческом поиске. Многое списывали и на депрессию. Но анализ рецензий показывает, что отклики были весьма сдержанными, а благосклонность арт-сообщества, скорее, инерционной. Посмотрим дополнительно на некоторые примеры…
Савва защелкал пультом проектора, демонстрируя кардинальные различия ранних и поздних полотен живописца. Нельсон столько раз слышал Саввину теорию, что сумел бы, наверное, сам прочесть лекцию: ритм и направление мазка, переход от фигуративного к беспредметному, иная «форма мысли»… Ох уж эти искусствоведческие аргументы и пресловутое стилистическое чутье. Дальше Савва сообщит про эскизы в бумагах жены Прыгина, выведет связь между ее нижегородским детством и обращением к традициям городецкой росписи. Обязательно добавит, что никто из друзей не видел художника в процессе создания шедевров: согласно мемуарам, при гостях он прерывал работу, дескать, картина должна «подышать».
– Все вышесказанное позволяет заключить, что за именем Прыгина стояла галеристка Вера Евсеева. Хозяйка Русского бюро искусств, – провозгласил Савва красиво, раскатисто, с бархатными обертонами в голосе.
В кульминации он давал себе волю, управляя голосовым аппаратом, как музыкант – инструментом.
– В миру Вера зарабатывала сбытом картин, организацией концертов и спектаклей. Параллельно под именем супруга писала полотна, известные сегодня по всему свету. Что заставило ее скрывать свое авторство? Сложно сказать. Возможно, она наблюдала, как даже влиятельные женщины в русском авангарде, будь то Наталья Гончарова или Любовь Попова, подвергались цензуре…