Парамон юродивый
Шрифт:
– Ну что ж, эко!
– отвечал Парамон.
– Помолюсь, ничего... Добрый человек... Все люди, все человеки...
Говоря это, Парамон, очевидно, и не думал идти.
– Ведь сейчас надо!
– опять нетерпеливо пояснял дядя.
– Ох-ох, сейчас-то!.. Чего уж? Утречком добегу...
"Что ты будешь делать с этакой дубиной!" - подумали и почувствовали все мы, не исключая и квартального.
– Ну вот что!..
– не вытерпел квартальный.
– До завтра он останется здесь...
– Слышишь, Парамон Иваныч! Остаешься до завтра!
– сказал дядя.
– Утречком, утречком!
– Остается под вашей ответственностью. Все, что здесь
– Пом-милуйте!..
– Завтра будет составлен протокол... Что это, - часовня, что ли, у вас?
– вновь оглядывая беседку, произнес квартальный.
– Помилуйте, господин надзиратель! Рябятишки... баловство, больше ничего!
– Сколько времени он у вас живет? Отчего вы не донесли в полицию, что у вас беспаспортный?..
– Господин надзиратель...
– Хорошо-с! Завтра все разберем... Так чтобы все как вот теперь, все чтоб осталось. Я все помню.
Надзиратель, очевидно, стоял на твердой почве, чувствовал себя легко, свободно, знал, что его дело сделано, и попирал нас всех каждым своим вопросом, каждым словом. Дядя в ответ ему испускал только полуслова "пом-ми...", "господин надзир...", опять "пом...", "будьте покойны; будддте покойны!"
и т. д.
– Ну, со Христом! По домам, ребятушки!
– неожиданно произнес Парамон, поздно-о! Поздненько! Немогута!.. Со Христом, ступайте! Отдохнуть надо мне, окаянному...
– Ладно, ладно, отдохнешь, не беспокойся!
– не спеша направляясь к двери, проговорил квартальный.
– Ну, спаси те Христос!.. Устал ведь!..
– Хорошо-хорошо... Так до завтра!..
Квартальный спустился со ступеньки крыльца в сад. Дядя пошел вслед за ним.
По уходе дяди и квартального мы, дети, и некоторые из домочадцев продолжали оставаться в саду. Всем стало легче, когда кончилась эта сцена, но в то же время все мы чувствовали, что теперь, после того как ушел незваный гость, мы уж стали не те, какими были до его прихода. Парамон, как и всегда, сидит в своей беседке; как всегда, огонек лампадки чуть светит из-за занавески, и беседка была та же самая, что и пять, десять минут назад (вся сцена продолжалась не больше десяти минут); все было то же самое - и Парамон, и небо, и вэздух, - но мы были уже не те. В десять минут мы позволили пережить нашему сознанию и сердцу такие скверные ощущения, такие гадкие чувства, такие подлые, предательские мысли, и притом в эти десять минут таких скверных и гнусных мыслей и чувств обнаружилось в нас так мною, их такое открылось обилие в недрах нашего сознания и сердца, что все, так недавно близкое, родное нам - Парамон, беседка и небо, - было ужас как далеко от нас! Между нами была наша измена, внезапная и глубокая; отделаться, изгладить ее следы не было никакой возможности: измена шла, помимо нас, из глубины сердца... Мы узнали, чего не знали прежде, что мы - истинное ничтожество, узнали это теперь в глубине своего сердца...
Горели звезды в небе, благоухал воздух, ангелы приходили, как и всегда, к беседке Парамона, - а мы уж не смели ни думать об этом, ни наслаждаться, ни радоваться...
Мы теперь чувствовали себя предателями!
Темное, холодное и унизительное вошло тогда что-то в наше детское сознание, а главное - в сердце. Мне лично казалось, когда ушел квартальный, что я как-то даже ростом стал меньше и с боков съежился, точно кто меня окорнал по краям и охолодил все мое нутро.
– Будет шататься-то!
– не входя в сад, со двора закричал дядя. Дошатались вот... пошли спать.
Он
был вне себя.Все разбрелись по своим местам, чувствуя себя преступниками, изменниками... Я спал, завернувшись одеялом с головой и испытывая впервые вполне сознательно полную безнадежность моего существования. После этого я - чужой всему, никому не нужный и себя не уважающий человек. Я уж знал с этого дня, что себя я не могу ценить ни во что: факт был налицо. С этого вечера я стал страдать бессонницей и, утомленный, засыпал тяжело, точно опускали меня в темную, сырую, холодную, бездонную яму...
Проснувшись поутру, мы узнали, что Парамона уже нет в нашем доме.
Пусто и холодно стало нам; но благодаря дяде эта пустота была тотчас замещена чем-то другим. Этот бедный человек, попавшийся в беду самым положительным образом (протокол, мы узнали, был уж составлен), терзался больше нас всех; больше нас всех он чувствовал себя предателем, изменником и одновременно с этим негодовал на себя, как на дурака, позволившего себе увлечься на старости лет какими-то посторонними интересами. "Дурак! Старый дурак!", "Подлец! Предатель!" одновременно разрывало его душу. "Отчего ты не заперся? Чего ты испугался? Сунул бы ему красную! Человекто цел бы был... Связался с беспаспортным!.. Угодники!
вертись вот за них... Святой человек!.. Пальцы жжет... а теперь вот, поди-ка, с протоколом-то!.."
– Что вы тут дрыхнете до двенадцатого часу?
– истерзавшись от сознания и глупости и низости своей, закричал он, войдя в комнату, где мы, дети, спали.
– Пошли в беседку!..
Сейчас вставать!..
Он шатался по всему дому, орал на всех и на все...
Мы не только не сердились на него, на этот крик и брань, но жалели его, зная, как ему скверно на душе и что он именно от этого мечется и бесится.
– Погоди, разбойник, - кричал он на дворе на кучера.
– Я вот увижу барина, я ему про тебя... пусть вспишут! Кан-налья этакая!.. Кш! Что вы распустили тут кур? дурье этакое!
– неимоверно возвышая голос и, очевидно, желая проникнуть им со двора в самую глубь дома, продолжал он, - я вот доберусь до вас, разини! Эй, где вы там!..
Мы оделись, бегом побежали в сад, в беседку, как приказал нам дядя. Не добежав до нее, мы слышали, как он что-то там уронил на пол, потом что-то выбросил на дорожку, не переставая ругаться.
– Что рты разинули?
– завопил он, завидев нас.
– Настряпали делов? В гимназию ходить - "болен", а болтаться мастер? Ничего, погоди! я вас приведу к одному знаменателю...
Возьми метлу-то, дубина!
Ругался он и рвал со стен беседки картинки, которые мы наклеивали с такой любовию.
– Ммон-нахи! Как же!., подвижники тут завелись!., порросята этакие! взодрать хорошенько!.. инспектору вот!..
...И ангелы, бесы, подвижники... все это клочьями валилось со стен и проворно, при содействии нас, детей, метлами выметалось из беседки. Из наших светлых ощущений вырастали кучи сора под нашими же руками, и скоро ничего, кроме этой
– кучи у порога беседки и пол всевидящего ока на потолке, не осталось от светлого эпизода нашей жизни... Пол всевидящего ока, то есть полглаза, и потом голые доски - этот уцелевший кусок прошлого - особенно как-то успокаивал нас в нашем унизительном положении. Разодранное, оно хоть и глядело чуть-чуть и половиною зрачка, но торчавший из-за него лоскут с гербом (на подклейку шли казенные бумаги) и потом доски уничтожали все впечатление смотрящего глаза и практически удостоверяли нас, что оно едва ли что видит "бумаги и доски!"