Парамонов покупает теплоход
Шрифт:
— А ещё спросить можно? Вы у себя долго будете?
Заместитель министра взялся за голову.
— Чо, убить меня надумал?.. В командировку уезжаю! В Будапешт! На конференцию! Ещё вопросы есть? Потом в отпуск! В Сочи! Потом меня, возможно, снимут с работы. За то, что я с такими, как ты, пройдами точу лясы. Вместо того, чтобы решать важнейшие народнохозяйственные проблемы.
— Дак, это, верно, потом. Мне ведь надо знать, сегодня долго ли будете. Чтобы бумагу-то притаранить на резолюцию.
Доведя, таким образом, ответственного работника до восторга, до изжоги и почти до микроинфаркта, Емельян отбыл в собственное министерство.
В теплоходное учреждение он возвратился через несколько часов, довольный, обессиленный от беготни по коридорам, напуганный
И текла вокруг него, гомонила столица, колготилась, пестрела до головокружения. Шли в панамках староарбатские старушки, лелея ностальгию по снесённой и забытой Собачьей площадке — направлялись полдничать ломтиком торта «Пражский» в интеллигентное кафе «Прага». Упруго шагали тренированные ходоки и ездоки, жители далёкого микрорайона Тёплый Стан, на ходу читая новый роман Юлиана Семёнова: путь на службу и со службы занимал у них три с половиной часа, двадцать пять учётно-издательских листов печатного текста. Шли москвичи с улицы Гарибальди, с площади Хо Ши Мина, с улицы Вальтера Ульбрихта. Слышалась речь акающая и окающая, с украинским распевом и грузинским орлиным клёкотом, и протяжная, разливанная чешская речь, и вьетнамское щебетание, и каватины итальянцев с раскатами звонких согласных, и непостижимые удвоения, утроения, усемерения согласных глухих в мало кому понятном финском…
Москва, сердце огромной страны, была огромным открытым сердцем. Все со всеми непрестанно общались, друг другом интересовались, совали в чужие дела и личную жизнь добродушно-любопытные носы. Даже крепенькие московские воробьи пикировали на спинки лавок Александровского сада, кажется, в чаянии выяснить, отдыхает ли на лавке приезжий из Калуги или с Барбадоса и что он купил в ГУМе. Столица неизменно побуждала Емельяна Парамонова к большей общительности, нежели его природная.
С аппетитом откусив здоровенный кусок и вытянув изо рта очищенную второпях кожуру, Емельян обнаружил возле своих сандалет детскую задницу. Мальчуган лез под скамейку за закатившимся мячом. Парамонов ловко выковырнул мяч носком с другой стороны скамейки, вытащил мальца за лямки штанишек:
— Экий ты растеряйка-разбросайка, зовут-то как?
— Валентин, — представился столичный житель.
— Плавать умеешь?
— Учусь.
— Где учишься?
— В бассейне «Москва».
— Хороший бассейн. Сопли зимой были?
— Один раз.
— А зачем нам сопли? Небось пропускаешь бассейн-то?
— Когда бабушка уезжает.
— А куда уезжает?
— В экспедицию.
— Она у тебя что же, геолог?
— Она киноактриса.
Для такой ситуации Емельян разрешения не нашёл. Только нажал — пи-ип — увёртывающийся носишко и пасанул мяч, и киновнук устремился за ним, взбрасывая шершавые коленки.
Валентином его звали, и сопливился он один раз за зиму. А неродная Емельянова дочь Валентина то и дело трубила за стенкой в платок и по телефону гундосила, записывая, что задано на пропущенных уроках. Виноват перед ней Емельян — вроде и без вины, а виноват. Ей, когда съехались с Маргаритой, было шесть лет. Пять, когда начали встречаться. Когда по бульвару Красных Бойцов, по слепящему снегу шла навстречу Емельяну синеокая, пышная в груди и бёдрах и тонкозмеистая в талии Маргарита, то сама ослепляла и дурманила. Шла и вела за шарфик крохотную свою копию. Только с глазами волчонка. Этих детских глаз не замечал тогда Парамонов — вот в чём его вина. Валентина любила родного отца. Маргарита же, вспоминая его, церемонно говорила: «Этот инженеришка». Емельян никогда не видел его лица, только спину — когда тот навещал дочь. Видел
слабую спину — мужчина и девочка шли, держась за руки, удалялись от песочницы, и за ними тянулись две цепочки сыпучих жёлтых следов, одинаково повёрнутых внутрь носками.«Фруктиков принёс?» — спрашивала Емельяна неродная дочь, никак его не называя — ни папой, ни дядей, ни по имени-отчеству, никак. Он таскал эти фруктики, но однажды затеял объяснение с Маргаритой — урок, понимаешь, педагогики ей устроил: нельзя ребёнку совать лакомства отдельно от всех, эгоизм воспитывается. Маргарита ухом не довела — полировала ногти. Валентина, надо думать, слышала всё из-за стенки. Дома над рабочим столом Емельяна были прикноплены дорогие ему фотографии: он сам на старте велосипедной гонки… Он с ребятами из сборной России на пьедестале почёта — с закадычными, неразлучными — тесно стоят, едва уместились… Он в обнимку с олимпийским чемпионом: «Емельяну от Виктора. Помни нашу молодость и не забывай». В тот же день на всех фотографиях оказались выколоты глаза и лица исцарапаны да неузнаваемости. Как оказалось, школьным циркулем. Емельян растерялся. Маргарита Валентину выпорола.
Да, конечно, виноват!
Какая в бассейне детвора дорогая и тёплая, пахнет от неё чистотой, самую малость хлорочкой — когда из воды вылезают, а потом — земляничным мылом.
Но приходишь домой, и других у тебя, пенька, нету слов, кроме как: «Хлеба, поди, опять не купили?»… (Из-за стенки слышится сдавленное, злоехидное: «Поди, опя-ять не купили»…) Вот вина, запущенная болячка. Неизвестно, чем лечить, и излечимо ли.
Томясь этими невесёлыми мыслями, Парамонов едва не проглядел своего замминистра. И прытко кинулся в вестибюль, подмигнув вахтёру, который, может, и узнал нарушителя, да не остановил. Очевидно, по причине уверенности походки.
Руководящий старикан изумился:
— Готово дело? Нет, ты фокусник, что ли, Арутюн, что ли, Акопян? Послушай, иди к нам работать. Нет, я без дураков, я серьёзно предлагаю. Как же мне остобрыдли чинуши, клерки, бездельники, как нужны неукротимые! Вроде тебя. По рукам, а?
— Очень вами польщён, — сказал Емельян, — да только дома дел больно много.
— Жаль. Тогда хоть поделись секретом. На какой козе ты… — всмотрелся в подпись на бумаге, — к Сырокомлеву подъехал? У него же зимой снега не выпросишь.
— Детей шибко любит, — метнувшись восвояси, сбрехнул Емельян.
Глава шестая
Меж тем дела его приближались к нежданному повороту. Узнал он об этом от Залёткина, залучил-таки в сауну «Паруса», хоть не без труда: Алексей Фёдорович на все приглашения коротко отвечал, что у него дома вполне приличная ванна. Деятель старого закала не одобрял, даже презирал номенклатурные пирушки с парными радениями, веничным шаманством и плесканиями в персональных бассейнах. Но Емельян как-то всё же его уговорил, и генеральный директор, тяжело неся тучное тело на слоновьих ногах, походил, осмотрел райский уголок. Самую малость погрелся в сухом пару: Емельян настрого приказал, чтобы выше ста градусов не нагоняли, а то юные кандидаты в мастера спорта любили устроить здесь пекло. Оглядел директор и даже костяшками пальцев обстукал предбанник, обшитый декоративными поленцами, неошкуренными, но лакированными. Оценил мягкую мебель, холодильник, где индевела бадеечка с квасом, электрический трёхведёрный самовар, цветной телевизор «Горизонт». «Богато живёте», — не то похвалил, не то охаял — не понять.
И вот тут-то, за чайком, Емельян развернул перед ним перспективы работы с детьми ни водной глади Мурьи. Слушал ли Залёткин, не слушал — не понять. Емельян вдруг заметил, что в ушах директора, в раковинах, сплошь всё замшело — поди пробейся туда со своими речами. Изящная чашечка годилась ему ровно на один хлебок, и он знай подливал, сопел да отмалчивался.
— Э-эх, — вздохнул наконец, — чем бы дитя ни тешилось… Только, думаю, не успеете вы в адмиралы выйти. Вас местное руководство по другой линии надумало пустить. По сухопутной. Фельдмаршалом назначить. Сиречь — полевым маршалом. А не водяным.