Паразитарий
Шрифт:
12
Мы — присмиревшие, до конца не отчаявшиеся, хитромудрые враги Бога! Мы в засаде у радиации, химизации, коллективизации. Окаймленные идеологическими и мнимонравственными удавками, мы на всякий случай обратились в верующих, а вдруг! А не для того мы обратились к Богу, чтобы легче управлять было безропотными, чтобы проще перенести смертельную дозу расщепленной материи, чтобы найти утешение в очередном самообмане. Чтобы смыть со своих уст позор блуда: "Господи, распятый Иисусе, не сходи с гвоздей своей доски, а вторично явишься, не суйся — все равно повесишься с тоски".
Я — в этом сонме неверующих, в этом шовинистическом, атеистическом, схоластическом полчище недочеловеков — и нет мне пощады, и нет прощения, и никакое покаяние меня не спасет…
— Снова гордыня обуяла тебя. Если ты умрешь, то за что? Истинная любовь может побудить человека отдать жизнь за друга, за родных, за свою семью, за великую
— Значит, я должен умереть, чтобы лучше жилось Прахову и Хоботу, Агенобарбову и Любаше, Шурочке и Колдобину, чтобы изменить их отношение к Богу?
— Иисус не пришел, чтобы изменить отношение к Богу. Он пришел показать людям, каково это отношение и каким оно всегда было. Он пришел, чтобы неопровержимо доказать, что Бог есть Любовь.
13
Я долго блуждал по улицам и наконец забрел в букинистический магазин. В этот магазинчик я часто заходил и знал там все книжки наперечет, поэтому мог сразу обнаружить новые поступления. И вдруг среди богословской литературы я увидел алые томики. Они были небольшого размера, в мягкой обложке. Я схватил томики, тут же спросил, когда они поступили, и удивился ответу: "Всегда здесь были". Всего томиков было пятнадцать. Я бережно взял их в руки. Их, должно быть, никто в руках не держал, не раскрывал, так как плотные листочки, такой красивой бумаги я сроду не видел, были один к одному, точно склеены, и не разгибались. Я стал читать (это были толкования Нового Завета Уильяма Бартли) и ощутил неожиданно прилив сил и еще чего-то такого, что требовало от меня именно бережности и покоя. Я едва-едва прикасался к страничкам, они не шелестели, они отвечали мне ласковым прикосновением и от них шло белое сияние. Я обратил внимание на то, что на том месте, где стояли книжки, был листочек с ценой — триста шестьдесят рублей. Таких денег у меня не было, поскольку большую часть моих сбережений я подарил Топазику.
Я сразу обратил внимание на то, что последние пять томов были посвящены Посланиям Апостола Павла. Я стал листать эти томики, и каждая страница захватывала мое сердце: ко мне приходило то единственное освобождение души, в котором я нуждался. Мои деяния, как живые дети: они живут, взрослеют и умирают. Они не считаются с нашей волей. Нечистое деяние оставляет после себя потомство. Оно жаждет еще большего греха. Эти деяния ускоряют смерть. Когда Павел писал послания к коринфянам, преследования и казни христиан еще не проводились в широком масштабе, время мучеников еще не пришло. Христиане в то время страдали от остракизма и социальных гонений. Страх смерти всегда преследовал людей. В чем же сущность страха смерти? Страх перед неизвестностью или сознание своей греховности? А, может быть, смерть — увлекательное приключение, как это намерены объяснить мне Агенобарбов, Любаша и Шурочка. Я думал: пришло ли сейчас время мучеников или все же народ отделается легким остракизмом, голодом и нищетой. Я поражался той безропотности, с которой народ принимал лишения: полки магазинов были пусты, и надежды на появление продуктов не было. Все с нетерпением ждали лета, потому что летом можно было запастись травкой и корешками, свежей зеленью и ранними овощами. А, может быть, мученическая смерть будет разной, избирательной: одни будут тихо умирать от дистрофии, других потащат на виселицы и кресты, чтобы не роптали третьи, а четвертых и двадцатых будут потихоньку ссылать в рудники, в Заполярье, в военные подразделения.
В конечном итоге наступило время, думал я, когда почти все изображают несмышленых знатоков. Рассуждают, спорят, а о главном боятся заговорить. Главное засело в подсознании. Главное — это близкая смерть. Это индустриальное производство грехов. Все торопятся наблудить, напиться, нажраться, наворовать, награбить (это не одно и то же), обобрать близких, запастись чужим добром. Грех про запас! Кругом я вижу отчаянные бега к своим собственным смертям! Кто быстрее! Кто кого обгонит! Шидчаншин недавно мне сказал: "Еще неизвестно, кто из нас быстрее помрет, я или Прахов". Я не удивлюсь, если завтра узнаю о смерти Прахова, Агенобарбова, Любаши, Шурочки, Шубкина, Хобота, Литургиева, я кожей ощущаю их приговоренность. Их дни сочтены. И они этого не хотят знать. Точнее, они это знают, чувствуют, но гонят прочь от себя саму мысль о своей смерти, ибо пытаются заслониться от нее блудом, обжорством, лихоимством, грабежами!
Только мой прекрасный Топазик будет жить, и его крохотные ручонки окрепнут и, может быть, даст Бог, усилием воли отведут от себя и от других тот неминуемый грех, который ведет к гибели. И наконец, я нашел слова о том, какой должна быть любовь, чтобы она спасла каждого и вместе всех людей. И Павел вдруг заговорил о любви словами выросшего Топазика:
— Когда я только появился на свет, я увидел любовь совсем
маленькой и как бы сквозь тусклое стекло. Это, наверное, оттого, что в подвале было темно. А когда мы переехали с мамой и бабушкой на новую квартиру, любовь стала большой и красивой…Я хотел еще и дальше послушать, но ко мне подошла продавщица и сказала:
— Простите, мы закрываем магазин.
— Очень жаль, очень жаль, — лепетал я.
— Но вы можете взять нужные вам книги. И читать дома.
— Но у меня нет таких денег.
— А эти тома мы вам бесплатно отдаем. Вам завернуть?
— Как это бесплатно? — возмутился я, тут же вспомнив старуху и Анну, которые поначалу наотрез отказались от моей квартиры: человеку свойственно не верить в добро.
— У нас есть секретное предписание из Всемирного Союза Баптистов эти книги отдать бесплатно тому, кто станет их безотрывно читать здесь же, за прилавком.
— Но это же целое состояние?
— Не думаю, что вы станете продавать книги.
— Ни за что, — сказал я. — Нет, нет, не надо заворачивать. Я был в куртке. Часть книг я уложил в портфель, а часть прямо за пазуху. Мне сразу стало тепло, и чтобы ничего уже не изменилось, я торопливо выбежал из магазина.
14
Я бежал в свой крохотный подвальчик, чтобы наброситься на алые томики. Каково было мое удивление, когда я увидел, что подвал залит водой. Я швырнул к дверям валявшийся тарный ящик из-под овощей, встал, на него, чтобы отворить дверь. В комнате воды по щиколотку. Мое горе сменилось тихой радостью: как же вовремя я вынес отсюда Топазика. Возможно, раньше я бы не попытался заходить в эту мою сырую обитель, а сейчас пробрался к койке и лег. Батареи были отключены, и в комнате был адский холод. Началось, подумал я. Я всегда боялся того, что отключат газ и свет. Тогда во всеобщем холоде и темноте будет всеобщая смерть. Не раздеваясь, я стал читать: любовь никогда не перестает, она долго терпит, милосердствует, не превозносится, не завидует, не гордится.
Странички были гладкими и теплыми, как кожа Топазика.
Я читал о том, как американский президент Линкольн обладал великим долготерпением. Он не выносил мистера Стентона, который презирал и оскорблял Линкольна, называя его "низким коварным клоуном" и "подлинной гориллой". Стентон издевался: "Дю Щелю поступил неразумно, отправившись в Африку, чтобы поймать гориллу — ведь эту гориллу можно было найти в Америке, в штате Иллинойс". Линкольн ничего не ответил на оскорбление и назначил Стэнтона министром обороны, потому что он лучше всех знал дело. Прошли годы, и в ночь, когда Линкольн был убит в театре, где положили тело президента, тот же самый Стэнтон сказал: "Здесь лежит величайший из руководителей, какого когда-либо видел мир". Я читал эти строчки, и слезы захлестывали меня: вот оно истинное долготерпение, истинная долготерпеливая любовь! Господи, думал я, я живу в стране, которая породила ВЕЛИКУЮ, ДОЛГОТЕРПЕЛИВУЮ ЛЮБОВЬ. И она же и похоронила эту любовь! Изъяла из жизни, из души народной, заменив ее глупостью и демагогией.
Я еще недавно думал о том, что важнейшая черта народов России, об этом говорил великий провидец Федор Михайлович Достоевский, это долготерпеливое, бескорыстное, безбоязненное сознание своей греховности, неспособность возводить свое несовершенство в закон, право и мораль и успокаиваться на них, отсюда жгучие требования лучшей жизни, жажда всеочищающей любви и подвига. Как же мне дорог был со своей великой мученической мыслью другой провидец — Владимир Сергеевич Соловьев, который выражал свою главную мысль примерно так: "Как бы глубоко ни было падение человека или народа, какою бы скверной ни была наполнена его жизнь, он может из нее выйти и подняться, если хочет, т. е. если признает свою дурную действительность только за дурное, только за факт, которого не должно быть, и не делает из этого дурного факта неизменный закон и принцип, не возводит своего греха в правду. Но если человек или народ не мирится со своей дурной действительностью и осуждает ее как грех, это уж значит, что у него есть какое-нибудь представление или идея, или хотя бы только предчувствие другой, лучшей жизни, того, что должно быть. Вот почему Достоевский утверждал, что русский народ, несмотря на свой видимый звериный образ, в глубине души своей носит другой образ — образ Христов — и, когда придет время, покажет Его въявь всем народам, и привлечет их к Нему, и вместе с ними исполнит всечеловеческую задачу.
А задача эта, т. е. истинное христианство, есть всечеловеческое не в том только смысле, что оно должно соединить все народы одной верой, а, главное, в том, что оно должно соединить и примирить все человеческие дела в одно всемирное общее дело, без него же и общая вселенская вера была бы только отвлеченной формулой и мертвым догматом. А это воссоединение общечеловеческих дел, по крайней мере самых высших из них, в одной христианской идее Достоевский не только проповедовал, но до известной степени и показывал сам в своей собственной деятельности".